На главную
страницу

Учебные Материалы >> Философия

А.С. Хомяков. РАБОТЫ ПО ФИЛОСОФИИ

Глава: ИСТИННЫЙ ПРЕДМЕТ ИСТОРИЧЕСКОЙ НАУКИ. ПОЭТИЧЕСКИЙ ИНСТИНКТ В ИСТОРИИ

<ИСТИННЫЙ ПРЕДМЕТ ИСТОРИЧЕСКОЙ НАУКИ >

Таковы границы, в которых должна бы заключаться вся древняя история, если мы под этим именем разумели бы последовательный рассказ о происшествиях минувшего времени и о деяниях прежних народов и их вождей. Но поистине такой рассказ совершенно бесполезен и служит только каким-то лакомством для праздного любопытства грамотных людей.

Fuere ante Agamemnona multi (Жили и храбрее Агамемнона (лат.).). Если бы отыскались имена этих многих и повесть об их делах, что бы мы приобрели? Ровно ничего. Для науки политической исто­рия Греции уже почти бесполезна, для науки нравственной вся древность не представляет ни одного доброго урока нам, людям высшего просвещения. Носил ли Сезострис имя Рамсзеса Великого или Второго, и был ли у него флот в 440 галер, ходила ли Семирамида со своею vielle garde (Старая гвардия (франц.)).  на слонах и на колесницах в Индийские страны? Это, право, вопросы не важные. Даже равнодушие к су­ществованию первой монархии Ассирийской кажется мне весьма простительным, и я готов поставить изобретателя супа из костей выше того, кто нашел бы весь ряд царей Скифских, начиная от первого Гога или Магога до падения царства Скифского.

Есть такая поэтическая потребность в нашей душе отрывать прах протекших веков и отыскивать следы преж­ней жизни в ее личных и общественных проявлениях; но удовольствие, как бы оно не было благородно, не может служить целью науки и не стоит огромных трудов, сопря­женных с разысканием глубокой древности. Можно по­хвалить чувство справедливости и любви, чувство не тер­пящее, чтобы дела умерших и имена великих двигателей мира пропадали в забвении и оставались чуждыми памяти их потомков; такая любовь (pietas erga mortuos) (Уважение к умершим (лат.)). достойна человека образованного; но излишней важности приписы­вать ей не должно.

Есть другая, высшая точка зрения, с которой истори­ческие исследования представляются в ином виде.

Не дела лиц, не судьбы народов, но общее дело, судьба, жизнь всего человечества составляют истинный предмет истории. Говоря отвлеченно, мы скажем, что мы, мелкая частица рода человеческого, видим развитие своей души, своей внутренней жизни миллионов людей на всем про­странстве земного шара. Тут уже имена делаются случай­ностями, и только духовный смысл общих движений и проявлений получает истинную важность. Говоря практи­чески, мы скажем, что в истории мы ищем самого начала рода человеческого, в надежде найти ясное слово о его первоначальном братстве и общем источнике. Тайная мысль религиозная управляет трудом и ведет его далее и далее.

Если рассмотрим ход науки в прошедшее и нынешнее столетия, мы убедимся, что она получила движение и развитие именно от споров, касающихся веры. Физическая история земли, так блистательно исследованная бессмер­тным Кювье, так же как и история племен человеческих, началась от одного вопроса — о древности земного шара и его обитателей. В раковинах морских и в черепах чело­веческих искали оружия против Библии, и жар скрытых страстей, соединившись с врожденным каждому из нас любопытством, дошел в несколько десятков лет до резуль­татов, которых можно было ожидать только от труда нескольких столетий. Теперь забыты или утаены перво­начальные побуждения; но сила пробуждена, движение дано, и современные ученые продолжают бессознательную битву, начатую их предшественниками.

В этом смысле история уже не есть простая летопись; но она также и не отвлеченное созерцание внутренней жизни личной, проявленной во внешности племен и народов. Духовный характер сохраняется вполне, но веще­ственность получает новую важность. Имя и судьба каж­дого народа делаются предметом достойным исследования до самого его семейного источника, имена людей остаются случайностями, занимательными только потому, что они служат точками опоры для дальнейших разысканий.

 

< ПОЭТИЧЕСКИЙ ИНСТИНКТ В ИСТОРИИ >

Как скоро мы отделили историю от летописи, мы получили возможность ее создавать там, где летописей нет и не было. Всякое произведение письменное, всякое творение ученое, всякий поэтический отголосок, всякий памятник мертвый, как, например, здание, или живой, как язык или физиономия, делаются пособиями, точками отправления или данными для разрешения нашей задачи. История государств, народов, племен может возникнуть из мрака древности, свежая и исполненная заниматель­ности, хотя нам не суждено никогда узнать имена их вождей и подробности об их деяниях.

Исполинские шаги, сделанные наукою в наше время, подают нам много надежд на будущее; но должно при­знаться, что самая величина пройденного поприща ука­зывает на неизмеримость того, которое нам еще должно пройти, прежде чем сомкнется круг истории. Число раз­решенных загадок, исправленных ошибок и открытых истин еще весьма малозначительно в сравнении с нераз­гаданным и неисправленным. Лучшее же приобретение наше до сих пор — это добросовестность в изложении фактов, качество очень редкое тому лет 50, теперь довольно обыкновенное.

Не знаю, чему приписать такое приращение доброде­телей человеческих: тому ли что страсти прежние утихли, или тому, что обман сделался почти невозможным при распространившейся учености.

Дело историка было всегда весьма трудным; но оно стало гораздо труднее с тех пор, как летописи уже не считаются единственным источником истины. Звание ис­торика требует редкого соединения качеств разнородных: учености, беспристрастия, многообъемлющего взгляда, Лейбницевой способности сближать самые далекие пред­меты и происшествия, Гриммова терпения в разборе са­мых мелких подробностей и проч., и проч. Об этом всем уже писано много и многими; мы прибавим только свое мнение. Выше и полезнее всех этих достоинств — чувство поэта и художника. Ученость может обмануть, остроумие склоняет к парадоксам: чувство художника есть внутреннее чутье истины человеческой, которое ни обмануть, ни об­мануться не может.

Никогда писатели, одаренные этим инстинктом исти­ны, этим чувством гармонии, не впали бы в ошибки, весьма обыкновенные у большей части историков и ис­следователей. Не могли бы принимать черноволосых, стройных, красивых и веселых ирландцев за чистую по­роду белокурых, широкоплечих и приземистых кельтов. Любой скульптор, или живописец, или поэт сказал бы ученому: где же твои глаза? Да художники обыкновенно не вмешивались в книжную премудрость. Не стали бы считать индейцев погангесских за первобытное племя, тогда как высшие касты носят на себе ясную печать народов иранских, а нижние представляют смешанную физиономию Африки и Тибета, т.е. желтого и черного племени. Не вздумали бы ставить первые жилища, славян в придунайских горах, тогда как вся их народная песнь (без исключения) имеет характер степной; и не вздумали бы отыскивать хвост германского переселения в горах Гиммалайских, тогда как сжатый, жесткий, сдавленный, так сказать, корявый звук немецкого языка дико разно­гласит плавным, полнозвучным и волнообразным наре­чием северного Индустана. Все эти ошибки очень похожи на богатое открытие какого-то зоолога, напечатавшего (кажется, в «Энциклопедическом Лексиконе»), что густо­псовая борзая есть смесь хорта и шарло или water-spaniel*. Бедный ученый не понимает, что от смеси двух пород с висящими ушами, как крымок и шарло, или породы вислоухой с породою, которой уши опрокинуты назад, как у борзых Западной Европы, никак не может выродиться порода прямоухих собак, какова густопсовая.

В лицах людей сходство проявляется не чертами, рас­смотренными порознь, но общим характером, так сказать, духом физиономии: не похожи ни глаза, ни нос, ни рот, а сходство разительно. Так и в народах, и в наречиях. Не нужно считать слова, разбирать грамматику и вообще вдаваться в мелочной анализ, чтобы сказать, что немецкий и славянский языки далее от греческого, чем латинский. Есть осанка, движения, обличающие братство народов, как братство людей; но часто это родство, ясное для художника и вообще для человека живущего в простоте истины че­ловеческой, ускользает от кропотливого ученого, натрудив­шего глаза и чувство над мелочным трудом сравнительной критики.

Таким образом, разум неиспорченный не может вы­водить от одного корня Брахму и Рутрена; верное ухо не станет отыскивать характера славянских наречий в словах смерть, смрад, дщер, хрящ и проч., а невольно остановится на звуках: желаю, страданье, любо, братина и проч., верный глаз поймет, что широкоскулые лица славянских народов и круглые головы кельтов более имеют сходства с внутреннею Азиею, чем узкие и продолговатые лица германца и эллина. Из одних и тех же звуков составлены Requiem и плясовая. Разбейте их на составные части, и вы можете их смешать; вслушайтесь просто — и вы пой­мете разницу их строя и лада, их внутреннего смысла и духа.—В синкретизме индустанских религий, в этом чуд­ном смешении детской  фантазии и старческой мудрости, глубокомыслия и нелепости, поэтического своеволия и строгой обрядности, трудно полагать границы, отыскивать начальные стихии и каждую отдельную часть следить до истока; но для всякого наблюдателя беспристрастного ра­зумный характер Брахмы, его бестелесное поклонение, его высоконравственный образ свидетельствуют ясно о при­шествии с северо-востока, от высоких равнин Бактрии, точно так же как в изображении Шивы-Рутрена, в его неистовой религии дышат все бешеное сладострастие и кровожадность Африки, и все буйство восторженного на­слаждения вещественною жизнию, переходящего иногда в одурение созерцательной смерти: ибо иогизма жизнию назвать нельзя*. Много можно спорить о том, который из языков европейских содержит в себе больше большее количество корней санскритских; иные слова находятся в германских наречиях, а не встречаются в славянских и греческих, другие находятся в одном эллинском, и так далее. Мудрецы и книжники вовеки не решат вопроса, а верный слух и добросовестный разум не задумаются ни-

мало. Гений языков славянского и санскритского, доми­нанты в звуках, так ясно сходны между собою, или, лучше сказать, так явно одни и те же, что братство их так же мало подвержено сомнению, как братство эллинского и римского языков. Их можно скорее назвать наречиями, чем языками. Для разрешения этого вопроса пословица: людская молва — морская волна — более значит, чем де­сятки томов для человека, которому не чужды звуки ста­роиндийских языков. Волнообразный ход, металлический звук, преобладающее а, все в них общее; для русского санскритские слова звучат знакомо, и он удивляется не тому, что так много встречает слов понятных, а тому, что так много слов ему неизвестных в языке, столь родном по характеру. Мысль, ум, знание, видение, аз, есмь — все слова коренные, все звуки, в которые облеклось внутреннее сознание человека, одинаковы в санскрите и славянском. Тут не нужно исследований, толкований, учености: глядите на предмет глазом простым, разумом непредубежденным, и для внутреннего вашего чувства разветвление северно-индийского и славянского племени в одном и том же возрасте, на одной и той же высоте общечеловеческого корня, представится ясно, как факт современный, убеди­тельно, как математическая истина. То же самое повто­ряется в разветвлении племен мидо-зендского и герман­ского. В обоих сжатие звуков, отсутствие полных тонов, оскуднение в гармонии, преобладание звуков е, у, р. Глас­ные а,   о  исчезают, роскошь и мягкость утрачены; но крепкий, строгий и, так сказать, воздержный язык про­сится  выражать  выводы логические,  думы  глубокие  и религиозные, душу Зердушта и Канта. Полногласие счи­таю я чертою оригинальною и отличительною славянских наречий потому, что оно в них не может быть качеством, заимствованным от других: ни от финнов, которых мягкие диалекты не имеют с ними ничего общего, ни от турок, которых жесткое и  гортанное  произношение не имеет ничего музыкального или певучего, ни от эллинов, кото­рых язык, исполненный чудной прелести и разнообразия, далеко не представляет, даже у дориян, такого соединения металлического звона и полноты, основанной на преобла­дании гласных а и о. По этому самому изо всех славян­ских наречий самым славянским считаю я русское. И в том сознаются все те, которые с знанием дела и добро­совестностью займутся сличением диалектов. Звуки кель­тские, жесткость германская исказили языки чехов и ля­хов, наречие иллирийское получило чуждую ему мягкость от соседства Италии; глухие тоны турецкие вкрались в диалект  болгарский  и  удалили  его  от  первоначальной нормы, увековеченной трудом святого Мефодия: так небосделалось ныб* и проч. Русский же язык принял много слов от финнов и татар, как лошадь или <собака>**, тундра и проч.; но он сохранил неприкосновенным, не­изменным свой характер полнозвучности и величия, ко­торый свидетельствует об его далекой восточной колыбели и которым особенно отличалось древнеболгарское наречие, самое восточное из всех нам известных наречий славян­ских. Наука должна бы быть чужда всем страстям, всем племенным самолюбиям; но я прибавлю несколько слов для нашей братьи чешской, сербской и польской. Если им не достаточны внутренние доказательства, взятые из сличения диалектов, если их не убедят доводы a priori, почерпнутые из самой истории племен, то пусть они откроют Скимноса Хиосского, периплы Адриатического моря, Плиния и всех древних, — и формы Озеро, Озерь-яты (Долане), Бережане (ключ)*** и проч. приведут их к заключению, совершенно согласному с моим. Даже в горах славянская песнь сохраняет свои степные переливы и протяжные, дрожащие ноты; даже в смеси с другими наречиями славянское наречие сохраняет свою физионо­мию, свои преобладающие звуки. Даже на дальнем западе, на оконечностях Галлии и Британии, кельтское племя сохраняет свою средне-азийскую наружность, свои боль­шие круглые головы, приземистый склад и безмерно ши­рокие плечи, по которым английские офицеры замечают, что валлиец берет в строю больше места, чем всякий другой солдат.

Вот великие намеки, вот путеводные признаки, которые частным фактам дают силу математических доказательств и без которых отдельные замечания не имеют никакого значения.

 ГЛАВНЫЕ ВИДЫ ВЕРОИСПОВЕДАНИЙ. ИСТОРИЯ КАК НАУКА. ИСТОЧНИКИ ИСТОРИЧЕСКИХ СВЕДЕНИЙ ИСТИННЫЙ ПРЕДМЕТ ИСТОРИЧЕСКОЙ НАУКИ. ПОЭТИЧЕСКИЙ ИНСТИНКТ В ИСТОРИИ ИСТОРИЯ И ПРЕДАНИЕ.