На главную
страницу

Учебные Материалы >> Археология.

Голубцов А.П. Из чтений по Церковной Архиологии и Литургике

Глава: Дополнение. Археология погребальных обычаев.

ü      Как развивалось понятие о необходимости погребения умерших. Обряды пог­ребения в греко-римском мире и у первохристиан. Погребение, как долг живых в отношении умерших, по воззрению древних. Ревность христиан к погребению умерших; побуждения к исполнению этого долга. Погребальные обряды у древних греков и римлян и в первохристианском мире: их сходство и различия.

Та сторона церковного культа, которую мы затрагиваем, имеет свою долгую историю в нравах и обычаях отдаленного дохристиан­ского мира и может быть понята только в связи с последней. Как один из фактов истории цивилизации, погребальные обычаи древних народов раскрывают перед нами картину нравственного и эстетиче­ского их развития; они держатся своим концом в быту еще нетро­нутого цивилизацией человека и потом, идя все дальше и дальше историческим путем, подвигают нас к временам культурным; вво­дят, наконец, в область быта, верований, нравственных и эс­тетических потребностей уже цивилизованного мира. Как и относительно других сторон религиозной и бытовой жизни древнего мира, мы находим в греко-римской практике более полную форму погребальных церемоний, которой суждено было оказать сильное влияние на христианскую практику и здесь получить своего рода видоизменение и переработку. Нам хорошо известны погребальные церемонии греков и римлян, и знания их, конечно, было бы довольно для понимания генеалогии христианского погребального культа, но греко-римская форма погребения есть уже продукт высокой цивилизации. Было время, были целые племена, которые, по-видимому, не подозревали каких-либо нравственных отношений к умершим, не стеснялись смотреть на них, как на мертвечину, отдавать их на жертву диким зверям и оставлять на произвол  судьбы. Миссионеры христианства уже на глазах недалекой истории заставали подобные явления среди народов, перед которыми они являлись с проповедью Евангелия.

У дикарей, где отношения между живыми держатся на грубых материальных понятиях, где не может быть и помину о нравст­венных отношениях к человеку, как к лицу, там было совершенно в порядке вещей, если сын убивал своего семидесятилетнего отца, чтобы избавить его от тягости старческой жизни и себя от убы­точного и лишнего человека, которого нужно кормить. Точно так же было совершенно уместно, если он съедал свою жертву вместе с убитыми на охоте животными без всякой мысли о погребении убитого. Так именно было у скифов и масагетов, по свидетельству Геродота. То же самое представляет нам и современный быт не­которых дикарей, которые, находясь на ступени развития перво­бытного человека, смотрят на умершего так же прямо, как на труп убитого или павшего животного, и утилизируют его, как предмет житейского  потребления.   С  этим  грубо материальным  взглядом первобытного человека сходилось искусственное воззрение людей школы. Так циники ставили ни во что погребение, и замечательно в этом отношении суждение Диогена. Друзья спросили его, как бы он желал быть погребенным? На это он отвечал: «выбросьте мой труп куда-нибудь на поле!» — «Что же? значит, на съедение птицам и зверям?» — «Нет, — с иронией ответил на это философ, — поло­жите около меня палку, которой я стану отгонять их». — «Но ведь ты не можешь взяться за нее, — спросили недогадливые друзья. — Если я не буду ничего чувствовать, мне все равно, кто бы ни стал пользоваться моим трупом, буду ли я гнить в земле или разлагаться на ее поверхности». Некоторые из христианских апологетов выска­зывали такой же рассудочный взгляд на отношение к телу умершего и говорили, что процесс разрушения одинаково касается трупа, каким бы способом он ни был скрыт и какой бы смертью не умер человек. К этому же воззрению склонялся и дуализм христианских аскетов: Антония Великого,  Ефрема Сирина и других,  которые считали тело источником и стимулом зла и в отрешении человека от влечений и уз телесной природы полагали задачу и венец со­вершенства. Как скоро сама природа или, по их воззрению, мило­сердие Божие разрывало путем смерти этот опасный союз, оказывать уважение телу — этой разрушенной темнице души — было бы не­справедливым и недостойным. Впрочем прямое непосредственное чувство человека легко брало верх над этими взглядами, — и вот причина, почему на самой ранней заре жизни человечества уже были положены зачатки известного культа мертвых; к этому культу примкнули первые религиозные обряды и с него начались первые представления о душе и загробной жизни. Историк обряда, историк религии,   историк  искусства,  словом,  исследователь первобытной культуры здесь найдет самый ранний материал для суждения о первых задатках эстетического, религиозного развития человечест­ва. На первых порах, когда еще человеку не знакомы были высшие нравственные побуждения, его заботы о сохранении мертвого тела вытекали из естественного отвращения к трупу, который считается нечистым сам по себе и прикосновение к которому должно сопро­вождаться очищением.

Этот первичный, так сказать, гигиенически-материальный взгляд в известной мере разделяем был евреями и египтянами. Кто шел еще дальше по пути развития, тот легко находил много других высших побуждений к заботам о погребении своего родича или односельца, а под влиянием чувства гуманности эта естест­венная забота возвысилась на степень нравственного долга, свя­щенной обазанности в отношении каждого человека, какого бы рода и национальности он ни был. Мы знаем, что эта мысль в большей или меньшей степени была присуща всем народам древнего мира. Египтяне, персы, индусы в своей мифологии и своих могильных сооружениях оставили нам следы широко развитого у них погребального культа. На этой ступени нравственного развития стояли древние греки, у которых мы находим уже вполне осмыс­ленное понятие этого долга и характеристические примеры тонких нравственных отношений к умершему. Из всех народов древнего мира греки, как известно, особенно отличались развитым чувством гуманности, эстетическим вкусом и блестящей интеллигенцией. Их житейские отношения носили уже резкий отпечаток разумной цивилизации; их поэтический взгляд на природу и явления чело­веческой жизни держал их вдали от узкого материализма рас­четливых римлян. Поэтому религия у них рано принимает к сердцу заботу о смертных останках человека и в собственном смысле создает культ мертвых. У греков впервые этот культ получил нрав­ственно-религиозное основание и впервые был поставлен в связь с идеей человека, как личности, и с уважением к нему, как существу дорогому. Уже Гомер называл погребение γέρας θανόντων — (честью, воздаваемой мертвым), выражением почтения к умершим, а Еврипид — δίκην, долгом справедливости. И Сократ, говоря о войне фиванцев с аргонавтами, влагает в уста царя их Адраста следующие слова: «Погребение мертвых есть древний обычай и право всеобщее, которое разделяют все народы. Оно произошло не из человеческого разума, но внушено умом божественным». Греческая мифология отцом и изобретателем погребения признает Плутона, одного из великих богов. Но мифология есть не что иное, как поэтическое представление того или другого факта в народном понимании, это есть своего рода баснословная эпопея, в которой поэтическое чутье представляет в образах отдаленные судьбы прошедшего, едва сох­ранившиеся в народной памяти. Под именем Плутона грек, следо­вательно, олицетворял и боготворил первую идею этого культа, поэтически воспроизводил тот момент цивилизации, когда эта идея была впервые осознана и нашла себе представителя в одном лице или целом ряде личностей. И вот признательное чувство грека поселило Плутона между богами и отмежевало ему область под­земного мира, куда, по верованию грека, сходили души умерших и где они продолжали свое загробное существование. Миросозер­цание грека шло таким образом дальше земной участи человека, оно продолжало ее за гробом и создало ряд мифологических картин, в которых действующими лицами с одной стороны являются души умерших, а с другой — с Плутоном во главе, Харон, Минос и другие лица, составляющие судей и повелителей этого темного царства. Но эти полумертвые тени, перенесенные волей рока в область подземного мира с его неподвижной, непривычной и холодной обста­новкой, чувствуют себя слишком близкими к той среде, которую только что оставили; они хотели бы возвратиться в прежний свет, если бы стоглазый Аргус и многоголовый Цербер не мешали их оживлению для прежней жизни. Припомним слова Одиссея, который лучше хотел быть последним работником — пахарем в царстве живых, чем первым почетным гостем в царстве мертвых, для того, чтобы судить о том тяготении, которое обнаруживали души умерших к обычной жизни с ее суетливой и беспокойной деятельностью. Припомним поэтический миф об Орфее и Евридике, томившейся желанием возвратиться в объятия своего возлюбленного и начать прежний образ жизни, и мы поймем, что мрачный аид и элизиум были для грека слишком плохой заменой радостей настоящей жизни и ее обычного порядка. И вот души умерших неравнодушно отно­сятся к своим телам; они чувствуют себя неспокойными, пока эти последние не преданы земле, и пока живые не исполнили в отно­шении к ним священного долга погребения. В виде теней, по воз­зрению грека, они носятся вокруг своего земного жилища, как бы не желая расстаться со своими прежними связями, отрешиться от прежнего круга привязанностей. С другой стороны, грек чувствовал, что и его связи с умершими не покончены: он хоронит своего родича в своем же доме, на месте его прежней жизни, и верит, что с бездушным трупом присутствует невидимо самый дух умер­шего. Этот дух становится для него предметом почитания и зачисляется в домашние боги-покровители, которым грек создает особенный культ. К ним обращается он в минуты семейных радостей и невзгод, их приглашает к участию в своих семейных событиях, как членов дома, правда, уже сошедших с домашней сцены, однако живо сочувствующих тому, что происходит на месте их прежней деятельности. Чтобы исполнить свой долг в отношении к умершему, он забывал злобу и месть, естественное неравенство и оказывал это почтение к трупу, а поругание над ним считал величайшим преступлением, которое не могло пройти даром и миновать заслу­женного наказания со стороны богов. Чтобы еще сильнее оттенить преступность этого рода действий, греческая мифология связала неисполнение долга погребения над умершим с его загробной судь­бой. По представлению грека, души умерших до тех пор не могли достигнуть Елисейских полей, пока их тела не были преданы земле. Гомер воспроизводит перед нами древнее эллинское воззрение, когда заставляет тень Эльпенора обратиться к Одиссею со следующими словами: «Заклинаю тебя твоим потомством, твоей супругой и отцом, воспитавшим тебя, умоляю именем Телемаха, которого ты оставил в своем родном доме, не оставлять меня непогребенным, чтобы не постигло тебя божеское наказание». Греки не знали про­клятия более страшного, как умереть непогребенным (άταφος) и из всех родов смерти самой ужасной почитали гибель на море, потому что поглощенные волнами трупы оставались без погребения. С этой мыслью плывшие по морю, когда находились в опасности крушения, привязывали к своему телу дорогие вещи, какие кто имел, на случай, если бы труп его был прибит волнами к берегу. Первый, кто нашел бы этот труп, обязывался немедленно предать его земле, а в награду за эту услугу мог воспользоваться драгоцен­ными вещами, найденными при трупе. Но если даже и не было такого вознаграждения, законы греческие строго требовали от каж­дого исполнения погребального долга в отношении умершего. Кто отказывался от этого, не был допускаем к богослужению, отделялся от общества и считался нечистым до тех пор, пока не принимал известных религиозных освящений. Законодатель предусматривал такие казуистические случаи, как следующий: если путник случайно в дороге находил мертвое тело, а между тем крайняя необходимость заставляла его продолжать путь безостановочно, тогда он должен был, по крайней мере, бросить на труп три горсти земли и этим исполнить долг погребения. Позднее это чувство привязанности к покойнику усложнилось у греков родственно-национальными и кровными побуждениями. Друзья и родственники умершего не удов­летворялись простым исполнением погребения. Они заставляли умершего искать себе последнего приюта ближе к родной земле, в соседстве со своим домом. Этим именно чувством проникнута сле­дующая эпитафия: «Я лежу далеко от Италии и места моей родины, это отдаление для меня хуже самой смерти». Софокл вводит нас в тот же круг представлений, когда изображает сцену расставания Электры со своим братом Орестом и влагает в ее уста следующую речь: «Провожая тебя из этого родного дома, я думаю, не лучше ли было бы тебе расстаться с жизнью здесь, прежде чем ты отойдешь в чужую землю, где тебя, быть может, ожидает одинокая могила вдали от твоих родных и друзей». Но ничто не говорит столько об уважении греков к правам погребения, как законы относительно рабов и солдат, умерших на поле сражения. Известно, что античный мир не был гуманен в своих отношениях к рабам, точно так же, как был мало разборчив в средствах истребления неприятелей. И раб и неприятель были одинаково бесправными личностями, по понятию древних. К тем и другим не прилагались требования снисхождения и гуманности и позволялись всякого рода неспра­ведливости и лишения. Но и для этих бесправных личностей право погребения признавалось священным законом, и только в минуту крайнего раздражения или чтобы представить весь ужас, весь трагизм военного погрома, грек позволял себе лишать могилы убитых своих неприятелей и со злорадством мечтать о том, как трупы их будут отданы на растерзание хищным зверям и птицам. Но этому поруганию предавались лишь злейшие враги греков, на которых всей тяжестью ложилась кара врагов; на самом же деле они и в военное время в высокой степени уважали право погребения и оказывали почтение к павшим во время битвы. На что был разъярен Ахиллес против своего давнишнего соперника Гектора, какими грубыми истязаниями он вымещал свою злобу над своею жертвою, когда она попала в его руки! Но это не помешало ему и его сподвижникам уважить просьбу престарелого отца Гектора, когда он явился в стан греков с просьбой о возвращении ему трупа сына для погребения. Припомним, наконец, ту замечательную сцену в Илиаде, когда после жарких схваток под стенами Трои враждебные стороны заключали перемирие и при свете факелов, забывши не­давнюю вражду, подбирали с поля битвы умерших, сжигали их, зарывали в могилы, насыпали над ними холм и отправляли обычные религиозые церемонии.

При таком воззрении на дело понятно, что у греков, а затем и римлян лишение погребения считалось величайшим наказанием, и ему подвергались лица, совершенно отверженные в глазах обще­ства, чуждые всяких прав, потерявшие самое человеческое до­стоинство. Обрекая на эту позорную участь отъявленных пре­ступников, этот приговор большей частью соединялся с каким-нибудь публичным наказанием, по исполнении которого труп преступника оставался на месте казни, становясь добычею птиц и животных. Потому-то так и страшна была казнь через повешение и распятие, что она оставляла преступника в этом позорном поло­жении до тех пор, пока труп не сгнивал и не разрушался. Потому-то страшно было и побитие камнями, за которым следовало тоже беспризорное состояние трупа, лишенного могильного покоя. Гектор, в котором нежное чувство часто заглушало военный героизм, не нашел ни одной угрозы сильнее этого позора. Чтобы привлечь малодушных и робких своих сограждан к участию в битве, он должен был тронуть самое больное и нежное их место и сказать: «Тот, кого я увижу убежавшим с поля битвы, вдали от наших кораблей, будет немедленно убит, и его труп растерзают собаки перед стенами нашего города, вдали от родной могилы, где покоятся кости его братьев, сестер и родных». Потому-то греки с римлянами не хоронили предателей отечества, тиранов, уличенных в ограб­лении храмов и вообще в святотатстве, в публичном оскорблении богов и их изображений, а также самоубийц.

Вырывание трупов из могил было самым позорным, хотя и нередким способом наказания, употреблявшимся в древности над лицами уже погребенными. Тревожить кости мертвого и в могиле — на это решались только в случаях крайнего негодования и мести. Известный диктатор Сулла приказал вырыть кости Мария и бросить их в реку, но, как бы спохватившись, что сделал такое страшное оскорбление памяти человека, перед смертью обязал приближенных сжечь себя, опасаясь, чтобы не повторилась и с ним когда-нибудь та же история, что и с костями Мария. Периандр, тиран коринфский (628—584 до Р. X.), опасаясь той же участи, нередкой для тиранов после их смерти, решился погубить множество жертв, чтобы спасти себя от этого неминуемого позора. По рассказу Диогена Лаэртского, он решился для этой цели на следующую меру: он приказал двум юношам в глубокую полночь выйти на дорогу и убить первого попавшегося им путника и тайно от всех похоронить; против этих двух он выслал еще четырех, которым дал приказание поступить так же с оставшимися двумя; против этих четверых выслал новых, все повышая число убийц; в заключение явился между другими путниками и сам тиран, был также убит, и его могила во множестве других не была узнана. За достоверность этого рассказа, разумеется, нельзя ручаться, но он показывает, что страх быть лишенным погребения и потревоженным в могиле превосходил самый страх смерти и вызывал опасавшегося этой участи на самые отчаянные решения. Римское законодательство со своей стороны выразило это уважение к неприкосновенности могильного покоя, наложив строгие наказания на тех, которые из видов корысти или по другим каким причинам отваживались на расхищение могил и разрытие трупов. Последнее преступление судилось по уголовным законам и подвер­гало виновных смертной казни или ссылке при смягчающих обсто­ятельствах.

Христианство поставило почитание умерших на более прочном и широком основании, очистив и освободив античное представление о погребении, как о необходимом долге в отношении к усопшим, от мифологической оболочки, от грубой формы народного понимания. Если древний грек облекал идею о связи между душой и телом в мифологическую картину и заставлял тень Патрокла или Эльпенора молить о погребении своего тела, христианство, отбросив эту символическую оболочку, прямо высказало мысль о необходимости уважения к телу, как органу бессмертной души, и в некотором отношении было право, называя греческое представ­ление пустым и сказочным. Для души в ее отрешенности от тела было все равно, как бы ни относились к покинутой ею оболочке. Эта мысль высказывалась очень ясно блаж. Августином в опровер­жение мифических представлений греков. «Какая странность! — говорил он, — душа нуждается в исполнении долга относительно своего тела, как будто она что-то уносит отсюда в тот мир! Еще страннее, когда считают лишение погребения за оскорбление души». Златоуст называет обычай погребения всеобщим законом, обяза­тельным для грека и скифа, а потому всюду распространенным (Cfr. Const. Apost. VI, 30). Точно также и идея воскресения нимало не выигрывала и нимало не теряла от того, в каком бы виде ни оставлено было на земле тело, имеющее воскреснуть, потому что воскрешение есть дело всемогущества, которому все равно, каким бы путем ни разрешилось тело на свои элементы, каким бы способом оно ни было сохранено. Это соображение было обычной мыслью апологии, как скоро она рассматривала вопрос о материи тела с христианской точки зрения и в отношении к воскресению. «Всякое тело, — говорит Минуций Феликс, — или высыхает в пыль, или испаряется влажностью, или рассыпается в прах и, исчезая в воз­духе, теряется для вида, но хранение этих элементов есть дело Божие». Приведши слова поэта: coelo tegitur, qui non habet urnam, Августин продолжает: «Еще меньше следует нападать на христиан за непогребение мертвых тел, потому что последует некогда, сог­ласно обещанию, восстановление плоти и членов, не погребенных только в земле, но и сохранившихся всяким другим способом в великом лоне природы». Потому-то христиане громко смеялись над язычниками, которые страшным образом уродовали тела христиан, бросали их в реку, разбивали на мелкие частички, чтобы разрушить этим способом надежды христиан на воскресение. Христиане сме­ялись над этой наивной логикой язычников, но, тем не менее, были далеко неравнодушны к мертвым останкам своих собратий и не жалели никаких усилий, чтобы дать им приличное погребение. В самый разгар преследований, когда всего естественнее было думать каждому о своей собственной безопасности, мы видим необычайную ревность христиан к сохранению мертвых, соединявшуюся с опас­ностью для жизни. Но понятно, что христиане обнаруживали осо­бенное усердие к сохранению тел мучеников, потому что это были первые страдальцы за веру, борцы за христианские убеждения, которыми вся община гордилась, и память которых была особенно дорога и священна. Христиане дорожили, как святыней и сок­ровищем, всяким предметом, после них оставшимся. Тем ценнее и важнее для них были останки мученика, которые служили живым свидетельством их веры, крепости и носили следы вынесенных страданий. Но христиане погребали не только своих единоверцев; они распространяли заботу о погребении и на людей чуждой веры, на самих своих врагов и гонителей. Почему? По чувству сострадания и человеколюбия, по побуждениям гуманности и уважения к че­ловеку, какого бы он ни был происхождения, словом — по тем мотивам, которые у Тертуллиана и Лактанция называются humanitas и benignitas, а у других христианских писателей иными синонимическими выражениями. Это нравственное отношение к умершему усиливалось еще более представлением о бессмертии души и будущем воскресении тела. Это представление сообщало цену безжизненному трупу, как семени будущего живого тела, и отстраняло мысль о нечистоте трупа. На основании этого сообра­жения Апостольские Постановления опровергают мысль об осквер­нении при прикосновении к трупу и внушают христианам остере­гаться этих иудейских и эллинских представлений.

При сходстве внутренних оснований погребального культа христиан с теми же отношениями из мира классического, понятно, что и самая практика, самые погребальные обряды должны были быть и были у христиан во многом сходны с той же стороной дела в быту дохристианском. Начнем с практики греко-римского мира у постели умирающего. Когда кто-нибудь заболевал тяжелой и опасной болезнью, древние имели обыкновение ставить у дверей дома, где лежал больной, сучок мирта и лаврового дерева. Первый, по мнению древних, имел силу удалять злых гениев и не допустить их вредить больному, а вторым хотели умилостивить Аполлона, особенно любившего лавровое дерево по воспоминанию о Дафне, превратившейся от его преследований в последнее. Древние думали, что нечаянная смерть мужчин происходит по воле Аполлона, а женщин похищает смерть по распоряжению Дианы. Когда Улисс в царстве Аида встретил тень своей матери, он обратился к ней с такими вопросами: «Скажи мне или лучше расскажи, какому роду смерти подвергла тебя судьба? Свела ли тебя в могилу про­должительная болезнь или убила тебя Диана своими меткими стре­лами?» Улисс, находясь вдали от дома, не знал, как умерла его мать, а потому и спрашивал об этом ее тень. В объяснение этого поверья нужно заметить, что древние олицетворяли Аполлона в виде солнца, а Диану — в виде луны. А так как этим светилам издревле приписывалось большое влияние на жизнь и смерть людей, то на их представителей и была перенесена последняя судьба смерт­ных. Все умершие, по воззрению древних, состояли под властью богов аида. Чтобы обеспечить преходящим в эту область бла­гоприятную судьбу, древние считали необходимым отрезать с головы умершего клочок волос и посвящали его Плутону, главному богу аида. У Еврипида смерть представлена с косой, которой она готова прежде всего отсечь прядь волос у Альцесты, обреченной волей богов на смерть в замену своего супруга. Боги, бгагоприятствуя смертным, сами посылают своих гениев для этой операции, чтобы ускорить и облегчить минуту смерти покровительствуемых ими лиц. Вот что говорит о Дидоне Виргилий в одной из песней Энеиды: «Всемогущая Юнона, сжалившись над долгою болезнию и трудным концом жизни Дидоны, посылает с Олимпа Ириду, которая осво­бождает ее страждущую душу и расторгает связь между членами тела. Прозерпина, благосклонная прежде, теперь в припадке гнева, медлит снять с ее головы прядь волос. И вот Ирида, рассекая своими пурпуровыми крыльями воздух, спускается с неба и оста­навливается над головою Дидоны. „Я исполняю над тобою этот священный долг, — говорит она, — и разрешаю тебя от твоего тела". Сказавши это, она отрезает правою рукою часть волос, — и вот мгновенно исчезает теплота ее тела и жизнь резрешается в воздух». Эта поэтическая легенда показывает нам, в какую близкую связь поставляли древние последнюю судьбу человека с участием гениев-хранителей, разрешавших душу от тела. Когда близость смерти становилась несомненной, древние имели обыкновение приносить молитвы Меркурию, который, по греко-римскому воззрению, сопро­вождал души в царство Плутона и от которого зависело сделать этот путь благополучным или несчастным. Эти молитвы или обеты, обращались ли они* к Меркурию или к кому-нибудь другому из богов, назывались εύχαΐ έξιτήριοι, т. е. молитвы отходные, и вели свое начало от обыкновения древних молиться перед отправлением в путь. Этот переход из здешней жизни в иную, называемый как на церковном, так и на классическом языке έξοδος, выход, отправ­ление в путь, сделался синонимическим понятием смерти, θάνατος. В самую минуту смерти приближенные махали платками по воздуху вокруг постели умирающего для того, чтобы отогнать от его изголовья злых демонов и рассеять воздушные призраки, толпившиеся около умирающего и нарушавшие его предсмертный покой. Этими предосторожностями думали предохранить душу умершего от фурий, которые сторожили ее, как свою новую жертву. Свободная от их козней, она могла благополучно добраться до Елисейских полей, где пребывали души умерших, и счастливо миновать роковой поворот налево при вступлении в царство Плутоново. Надобно было каждому проходить мимо этого страшного места, где, по выражению Виргилия, «дорога разветвляется на две стороны: одна направо, ведущая к жилищу великого бога или Плутона, — это путь в элизиум; другая налево — путь грешников. Там ожидали но­воприбывшую тень Минос, Радамант и другие судьи подземного царства, каждый в своей области». Но мы не станем следить за этой судьбой души в ее новом подземном мире; это повело бы нас очень далеко в область греко-римской мифологии, а потому мы возвратимся к постели умершего.

Первым делом ближайших лиц в отношении умершего было закрытие его глаз. Агамемнон, умерший вдали от своего отечества и своей супруги Клитемнестры, горько жаловался Одиссею в царстве Плутоновом на то, что он умер, никем не оплаканный, и что даже не было супруги, которая закрыла бы ему при смерти глаза и рот. Это было требованием благообразия и внешней пристойности, общим как всем народам, так в особенности эстетически развитым грекам. Ведь раскрытый и неподвижно устремленный глаз покойника спо­собен производить самое тяжелое впечатление. Пока горит искра жизни в человеке, глаза его составляют одно из условий красоты и служат выражением его души. Но как скоро искра жизни погасает, остается один неподвижно мутный взгляд, без смысла и выра­жения. Требование благообразия в самой позе составляло заботу благовоспитанного грека и не покидало его даже в самую минуту смерти. Так о Поликсене Еврипид говорит, что она, даже и умирая, была озабочена мыслью умереть в приличной позе и старалась закрыть свое тело от посторонних взглядов, повинуясь чувству целомудрия и пристойности. А император Август, умирая, даже спросил зеркало и, смотрясь в него, приказал поправить на голове волосы и с беспокойством глядел на свои осунувшиеся щеки.

То же побуждение внешней опрятности объясняет и обычай омовения умершего. Как строго исполнялся этот обряд у греков и римлян, можно видеть из примера Сократа, который перед тем, как выпить яд, принял ванну, чтобы по смерти не утруждать этой работой женщин. Обмытое тело покрывали мазями и маслом или ароматическими веществами, судя по средствам и состоянию умер­шего. Бальзамирование умерших в Египте было одним из видов этой операции и было направлено к возможно более долгому сох­ранению трупа в целости. В древнейшие времена у греков труп обвертывали в большую простыню с головы до ног, потом надевали на него белую широкую одежду и в этом виде предавали земле. Так говорит Гомер о погребении Патрокла. Приготовляя к погре­бению, древние греки имели обыкновение украшать головы умерших венками из живых цветов, лавровыми и миртовыми ветвями — обряд, который был удержан и в христианской погребальной практике, как это видно из орнаментов на христианских памятниках в катакомбах. Дуранд в своем Rationale divinorum officiorura говорит, что умерших принято венчать лаврами или плющом, долго не вянущими растениями, изображающими надежду воскресения. Наши венчики составляют продолжение или, лучше сказать, замену того же обычая.

Когда тело умершего было таким образом приготовлено, его клали в ближайшей к входу комнате, ногами к дверям, и оставляли в этом положении на несколько дней, до того времени, когда назначалось самое погребение. Во все это время тело покойника было предметом самого заботливого ухода; его тщательно охраняли от насекомых, от влияния воздуха; заботились, чтобы оно осталось целым и неприкосновенным. Перед самым зарытием в землю в рот покойнику клали монету, которая предназначалась в уплату Харону за перевозку души умершего через воды Стикса. Эта цена, простиравшаяся до трех оболов, была, как видно, нормальная и нередко находила иллюзию в эпиграммах комических поэтов насчет подкупности судей и чиновников. Кроме этой платы за провоз, клали в руку умершего еще особую лепешку из меда и муки для укрощения Цербера, стерегшего вход в царство Плутона. Об этом упоминает Виргилий в следующей сцене похождения Энея у берегов Стикса. Энею нужно выйти из подземного церства, но при самом выходе из пещеры лежит страшный трехголовый Цербер, своим громким лаем оглашая окрестности пещеры. Увидя этого опасного стража, Эней бросает ему лепешку, голодный пес, схватывая до­бычу, начинает пожирать ее зараз тройною пастью и растягивается на земле, на всем протяжении пещеры. Тогда Эней занимает выход, усыпивши внимательного стража, и поспешно выходит на берег волшебного Стикса. Во все время, пока умерший оставался в доме, время от времени громко произносилось его имя, и эта церемония составляла так называемое conclamatio. Причину conclamationis ука­зывает Плиний в следующих словах: «Так как можно ошибиться насчет присутствия жизненнаго духа в теле обмерших, то и упот­ребляют вскрикивание к умершему, чтобы тем скорее вызвать его к жизни, если умерший находится в летаргии, или скорее уничтожить последние слабые искры жизненной силы, если бы они оставались».

Пока тело оставалось в доме, было принято за правило выстав­лять при входе или на крыше условные знаки, напоминавшие каждому о нахождении в нем покойника. Это делалось для того, чтобы желавшие могли безошибочно входить в дом для прощания с умершим. Такими знаками служили кипарисовые и сосновые ветви, которые в этих случаях приставлялись к дверям дома. Римская символика связала формы и природные свойства этих деревьев с представлением о мертвеце и пользовалась ими, как символом безжизненного, сухого и холодного трупа. Другие вешали при входе волосы в знак того, что дом находится в плаче и неу­тешной горести. Известно, что рвать волосы на голове было очень обычным приемом во время погребальных обрядов. Присутствие этих признаков было так характеристично, что хор в одной пьесе Еврипида прямо отказывается верить в смерть Альцесты, не видя наружных знаков этого происшествия при входе в дом, где лежала умершая.

День погребения обыкновенно назначался заблаговременно; для людей знатных и богатых объявляли о такой церемонии особенные герольды, и в таком случае погребение называлось публичным (funera publica). Люди бедные и незнатные, разумеется, не поль­зовались этой привилегией и довольствовались похоронами тайными (funera tacita). He достигшие совершеннолетнего возраста также лишались публичного погребения; их похороны назывались funera acerta.

Ни в греческой, ни в римской практике не был строго определен день похорон. В случаях важных срок этот длился от 6—7 дней до девяти. Тело Ахиллеса, по словам Гомера в Одиссее, оставалось 17 дней непогребенным.

Самая обстановка похоронной процессии не заключала цере­моний, резко выдающихся из ряда ныне употребительных. Труп несли до самого места погребения на носилках, в сопровождении близких родственников и знакомых и среди неизбежной толпы любопытных; при этом играли в рожки и флейты, а иногда пригла­шались и актеры, которые представляли на всем пути разного рода мимические сцены. Выбор их не всегда соответствовал самой це­ремонии и отличался иногда шутливо-комическим характером. Осо­бенное явление, впрочем не неизвестное и в позднейших похорон­ных обрядах, составляли так называемые praeficae, или наемные плакальщицы, которые шли во главе массы плачущих женщин и своим примером давали тон всему собранию. Профессия эта была в большом ходу особенно у римлян позднейшего времени и давала занимавшимся ею большой доход. Плакальщицы имели наготове приличные случаю жалобные песни, которые они повторяли на всем пути кортежа, сопровождая свои причитанья всхлипываниями и громким плачем, напоминавшим дикий вой, как замечает один римский юморист. Эти подкупные слезы, возбуждая негодование благоразумных людей того времени и насмешку сатириков, приходились однако по нраву тщеславным родственникам умершего и возбуждали соревнование со стороны женщин. Мужчины и женщины остригали себе волосы и бросали их на носилки к покойнику. Они распространяли этот обряд глубокой печали и на животных, именно: остригали у лошадей гривы и шерсть у овец. Так представляется дело у Гомера; так оно и должно было быть, если представить, в каком близком отношении к человеку низшей культуры стояли его домашние животные, как он считал этих последних участниками своих радостей и горестей и видел в них необходимую часть своего хозяйства и как бы членов своего до­машнего быта. Непосредственность и живость чувства у народов, стоявших на низшей степени образования, давали место самым эксцентрическим и свободным его выражениям во время погребаль­ных обрядов. Они рвали на себе волосы, одежды, громко рыдали и все это сопровождали самыми резкими телодвижениями. Женщины нередко до крови царапали ногтями лица и щеки, ко­лотили себя в грудь. На похоронах знатных лиц нарочно назна­чались на это дело рабы, гладиаторы и пленники. Они обязаны были перед костром, на котором сжигали умершего, ранить себя ножами и пронзать кожу острыми орудиями, чтобы на самом деле пролить кровь свою на могиле умершего. Чтобы положить конец этим неприличным выходкам и сдержать плачущих в пределах умеренности, римские законы прямо запрещали женщинам царапать до крови щеки, но, как видно из позднейшей практики, мало успевали в этом.

Как отнеслось к этому обычаю христианство? Оно смотрело, особенно в первые времена, не так мрачно и безысходно на смерть, как в последующие, когда страх адских мучений, находивший себе опору в представлениях многих отцов, заслонил собой светлую картину загробной будущности. Первохристиане с радостью, со светлой надеждой провожали в могилу тела мучеников и желали сами подвергнуться той же участи. Это желание, если оно и не приводилось в исполнение, было уже задатком для более светлого воззрения на смерть, чем обычное воззрение греков и римлян. Не скорбите по умершим, подобно язычникам, не имеющим надежды воскресения, — это апостольское правило не было только доктриной в первохристианском мире, но и исполнялось на практике. Чувство веры и упования сдерживала потребность слез по умершим, а там, где против воли скорбь просилась наружу, она не выступала в таких эксцентрических формах, как это мы выше отметили. Отцы церкви не были сухими ригористами; они понимали, что плакать при потере дорогого существа — естественная потребность, от ко­торой зависит самое успокоение сердца. Потому плач в их глазах infirmitatis et naturae dolor, и они считали излишним запрещать его в пределах умеренности. Зато негодование их не знало пределов, когда им приходилось быть свидетелями крайних, эксцентрических выражений сожаления об умершем. Здесь они разражались целым рядом обличений и угроз. Как рано началось это уклонение к нравам языческим — так называют отцы обычай предаваться неу­меренной скорби по умершим, — сказать трудно; но, что оно имело место в половине третьего века, свидетелем является Киприан. В своем трактате о смертности он показывает, что в его время не­соответствие между христианскими воззрениями и христианской практикой на этот счет давало себя чувствовать очено ясно. Не­которые из лиц, близких к умершим, стали надевать траурное платье, провожая покойников, Киприан по этому поводу замечает, что так поступать не следует, что это обычай язычников, которые легко могут укорять за это христиан в слабости их веры, и что лица, по которым носят траур их почитатели, облечены на небе в белые одежды. Он указывает на то, что у христиан своя особая логика, свой особенный мир представлений. И вот в половине V века, провожая тело мученика Максима, христианские девы, составляя около его гроба хор певцов, сдерживали свои слезы и не давали им воли, чтобы не обнаружить сомнения в славе и блаженстве почившего. Но так делали немногие; это было исключением в области христианских нравов тогдашнего времени, и чаще повто­рялись сцены противоположного свойства, чем находил подражание настоящий пример христианских девственниц. Выслушаем для этой цели самих свидетелей тогдашних нравов и воспользуемся их живыми картинами для характеристики этой стороны похоронных обычаев. «В ряду многих других зол вошла в церковь особенная болезнь, свойственная преимущественно женщинам, — говорит Зла­тоуст. — Что они делают? Хвастливо выставляют напоказ свое горе и слезы, бьют себя до крови в грудь, рвут волосы, царапают щеки не от горя, а иногда просто напоказ; а другие доводят свое бес­стыдство до того, что среди улицы обнажают грудь и плечи в припадке исступления. Что ты делаешь, женщина? Бесстыдно обна­жаешь себя среди толпы, когда вокруг тебя мужчины; рвешь волосы, блуждаешь глазами, вертишься и дико воешь. Не станут ли смеяться над нами язычники? Не скажут ли, что наша вера в воскресение есть один вымысел. Они скажут: нет воскресения, догмат христианский — выдумка и ложь». — «Я замечаю, — говорит другой христианский писатель VI в. Амвросий, — что женщины часто, громко и на виду всех кричат, как бы боясь, чтобы их горе не осталось незамеченным; наряжаются в особенное траурное платье, как будто в нем есть способность чувствовать горе; растрепанную голову марают грязью и даже (верх неприличия!) раздирают одеж­ды, расстегиваются и выставляют напоказ наготу тела. Они как бы торгуют стыдом и потеряли его цену. И вот дерзкие глаза вызываются на сладостные взгляды, на любовь к этим обнаженным членам, чего не было бы никогда, если бы скромность сдерживала эти порывы чувства отчаяния, переходящие в бесстыдство. О, если бы эти черные одежды покрывали не тело только, но и душу, а то сквозь печальную одежду пробивается так часто бесстыдство, наглость и хвастовство!» Не приводим других свидетельств того же рода: и приведенных довольно, чтобы видеть, до каких широких размеров доходило иногда выражение христианского соболезнования по умершим между христианами IV и V столетий.

ü      Места погребения у древних в связи с формой погребения. Катакомбы как места погребения у первых христиан; их происхождение; способ погребения у древних христиан. Устройство катакомб как мест погребения. Характер орнаментации катакомб в связи с орнаментацией надгробных памятников и мест погребения у древних. Воззрения христиан на смерть по данным древнейших вещественных памятников; видоизменение этих воззрений в позднейшее время. Представления о смерти древних и позднейших христиан по письменным памятникам.

Остается рассмотреть, как хоронили древние своих умерших, как совершался у них самый акт погребения. Забота о погребении умерших у всех народов соединялась с заботой об устройстве для них могил. Классическая археология представляет нам три главных формы этого рода памятников. Древнейшей из них и чаще встре­чающейся нужно считать могильный курган (tumulus). Во времена Гомера у греков было в обычае над трупом насыпать холм, а над могилами царей и лиц особенно значительных насыпаемы были такие высокие курганы, которые гиперболически сравнивают с го­рами. Под этой насыпью, или холмом оставлялось выложенное камнем или просто отгороженное деревянными брусьями пустое пространство в виде большой комнаты, посередине которой стоял деревянный гроб или каменный саркофаг, куда клали умершего. Чтобы хотя в самых общих чертах ознакомиться с обстановкой и погребальными обрядами «курганного» периода, сделаю резюме этих обрядов на основании раскопок, произведенных в различных мес­тностях Западной Европы, а также в южной и средней полосе России. Курганный способ погребения распространен был в очень обширной полосе европейского материка, и пользовались им как древние обитатели его, жившие за несколько столетий до Р. X., так и принадлежавшие уже к культурному периоду истории. Мы можем назвать некоторые из этих племен, теперь по большей части уже вымерших, но в большинстве случаев их происхождение и историческая судьба составляют для ученых terrain incognitam и доступны лишь настолько, насколько это возможно знать по сох­ранившимся в их могилах остатках их быта. Представители кур­ганного времени уже стояли на довольно высокой ступени цивилизации: они прошли период каменного века, когда люди не знали еще металлических орудий и не умели обрабатывать метал­лы, — в этих могилах найдено много вещей не только бронзовых, но и железных; а эпоха железного производства началась на памяти истории, и многие древние племена еще принадлежат к так назы­ваемому бронзовому периоду, когда знали обработку меди, приго­товление бронзы, но еще мало были знакомы с искусством ковать железо. Курганные раскопки показали, что у народов, оставивших эти могилы, употреблялись безразлично оба способа погребения: и сжигание, и предание трупа земле в целом его виде, и что, сле­довательно, эти формы погребальной практики не могут быть раз­делены решительной чертой, но долгое время существовали совме­стно, пока, наконец, трупосжигание не уступило место теперешнему способу погребения. Мы назвали бы последний христианским, если бы этому не противоречили некоторые данные, добытые путем раскопок; так, при сожженных телах были иногда находимы кресты и привески с христианскими изображениями, а это показывает, что племена, употреблявшие трупосожжение, были уже знакомы с христианством.

Следующая форма могильных памятников брала за образец храмовые постройки и отличалась в собственном смысле монумен­тальным характером. Это были очень высокие и вообще большие каменные сооружения, нередко состоявшие из двух этажей: нижне­го, лежавшего несколько глубже поверхности земли, и верхнего, поднимавшегося наподобие башни или домовой постройки и сооб­щавшегося с нижним обычно посредством лестницы. Вступая в римскую гробницу, находишь в середине ее более или менее про­сторную четырехугольную или же круглую залу, расписанную живописью нередко лучших классических мастеров. Стены ее в несколько рядов прорезаны симметрически расположенными углуб­лениями, часто сводообразными нишами. В эти углубления ставились урны, или вазы, мраморные, каменные, черепичные, заключавшие кости и пепел от сожженного трупа. Часто в этих нишах ставились радом две урны с прахом мужа и жены или же других лиц, связанных при жизни особенно близкими отношениями. Иногда урны стояли в нишах открыто, иногда заделывались в стены гробницы, так что оставалась видна только верхняя их часть, прикрытая крышкой. Средняя камера вела иногда в меньшие бо­ковые комнаты с таковыми же, как и она, устройством и назна­чением; иногда она была лишь обведена узким коридором, по стенам которого везде были видны ниши с урнами и эпитафиями над ними.

Третью и последнюю группу классических могил составляют подземные могилы, или гроты. Древнейшие из них высечены в скалах и приноровлены к сохранению трупов в цельном виде.

Из этого краткого обзора могильных сооружений видно, что в древнем мире существовало два главных способа погребения: сжигание и закапывание трупа (crematio et inhumatio). У греков с римлянами исторического периода было в обыкновении сжигать тела умерших; но эта форма погребения не была первоначальной: в древнейшую эпоху греки и римляне предавали тела земле, хо­ронили их в собственном смысле, подобно тому, как это было в обычае у древних персов, египтян и евреев. Цицерон в своем трактате о законах говорит, что в старину все народы держались этого правила, и оно оставалось в полной силе до Геркулеса, ко­торому Греция была обязана новой формой погребения. Нет сом­нения, что закапывание тел есть простейшая форма и для испол­нения более сподручная, чем сжигание тел, требующее сноровки и больших приготовлений, а потому естественно она и была в употреблении у народов простых и безыскусственных. И у греков, как показали новейшие раскопки, сжигание тел не вытеснило вовсе закапывания, — обе эти формы продолжали существовать вместе, и последняя, т. е. сохранение тела в целом виде, была употребляема при погребении лиц, особенно знатных. Шлиман в своих наделавших так много шума раскопках Трои и Микен открыл несколько сар­кофагов с отлично сохранившимися трупами, покрытыми золотой одеждой и в золотых масках. Но, с другой стороны, имя Геркулеса, которому предание приписывает введение в обычай сжигать тела умерших, показывает, что последний способ вошел в греческую практику тоже очень рано, во времена героические. В Илиаде эта форма представляется вошедшей в общее употребление. Рели­гиозные представления греков, вероятно, имели влияние на принятие этой формы предпочтительно перед зарыванием. Древние приписывали огню очищающую силу. Тело без души — один труп и при том с признаками разложения, а потому — и было в их глазах чем-то нечистым. Эта нечистота уничтожалась, как скоро труп подвергали действию огня. На основании этого представления Еврипид   выражается  о  Клитемнестре:   «ее тело было  очищено огнем», когда говорит о сожжении ее трупа. Какое бы представление ни имели древние о духе,  это представление все же было,  и, предавая тело огню,  они думали облегчить духу,  связанному с телом, выход из его земной оболочки вместе с огнем и дымом, поднимавшимися к небу. Феникс сжигает себя на костре, расставаясь с   жизнью,   по   смыслу   поэтической   легенды,   нашедшей   такое обширное приложение и в мире христианском. Индейские аскеты очень часто избирали себе этот род смерти и прибегали к нему в минуты недовольства жизнью и тоски по небу. Труп сжигали на костре. Его клали на самую верхушку костра,  иногда вместе с носилками; полагали труп на спину с глазами открытыми, обра­щенными к небу, как говорит Плиний, описывая обычай римлян своего времени. У древних греков церемония сожжения была обстав­лена очень драматично и представляла довольно сложную сцену. По изображению Илиады, костер Патрокла был во сто футов. Перед ним было убито много овец и черных волов, жиром которых Ахиллес помазал труп Патрокла с ног до головы. Вокруг него разложили на костре убитых животных; тут же поставили сосуды с медом и маслом,  а в довершение всего возложили на костер двенадцать пленных   троянцев,   которых  Ахиллес   собственноручно   убил.   У древних считалось хорошим предзнаменованием, если труп заго­рался скоро и обращался в пепел без остатка мускулистых частей. Потому   Ахиллес и употребил такое большое количество жира, когда приготовлял к сожжению тело своего друга. Вместе со смерт­ными останками греки любили сжигать его платье, оружие, словом все,  что было ценного из вещей,  принадлежавших к хозяйству умершего.    Ближайшие  родственники  или друзья  умершего  за­жигали костер. Ахиллес, поджегши костер Патрокла и видя, что огонь распространяется слабо, обратился с молитвой к Борею и Зефиру присоединить свою помощь и раздуть огонь. Вокруг пыла­ющего    костра    трижды    объезжали    всадники    с    громкими восклицаниями, потрясавшими воздух, и при звуках музыки. В это . же время родственники и друзья умершего, в виду пылающего костра,  делали возлияния Бахусу,  призывали тень умершего и совершали по нем поминки. Пепел тщательно собирали вместе с костями.

В самые древние времена у греков и римлян умерших погребали в самом городе или в селении, где кто жил; но впоследствии этот обычай был оставлен, и только привилегированные лица, просла­вившиеся какими-либо великими заслугами, удержали за собой это право. В то время, когда еще не положено было на этот счет законодательных запрещений, было в обычае хоронить хозяина или членов семейства в самом доме, который ими занимался. У фиванцев даже существовал закон, которым хозяин дома при постройке обя­зывался отводить особенное место для погребения себя и своих родичей. С течением времени, когда увеличение народонаселения и распространение здравых понятий сделали древний обычай неу­добным, хоронить кого бы то ни было в стенах города было строго запрещено, и для кладбищ были отведены места за чертой его. В законах 12 таблиц, древнейшем юридическом документе римлян, уже находится следующее постановление: ne quis in ubre sepeliretur neve uretur, которое потом в главных чертах было повторено римскими императорами. Только Ликург, будто бы, в видах педа­гогических оставил в полной силе древний обычай. Чтобы приучить своих молодых граждан к презрению смерти и неустрашимости, он приказал производить погребение публично и хоронить умерших в самом городе между жилищами его граждан. Места, отведенные за чертою города для кладбищ, были то общественные, то составляли частную собственность, находившуюся в полях и садах тех или других лиц. Особенно любили римляне устраивать свои кладбища вблизи больших дорог. Богатые люди даже нарочно покупали придо­рожные участки и ставили на них памятники. Мысль, которой руководились римляне в выборе этого места для могил, Варрон объясняет следующим образом: эти могилы должны были на­поминать проходящим, что мертвые были когда-то живыми, а живые рано или поздно подвергнутся той же участи. Имея в виду эту топографию кладбищ своего времени, Златоуст говорил: «Всякий город, всякая укрепленная местность имеет перед входом могилы; эти могилы и перед воротами, и при начале общественных полей, — словом, бросаются в глаза каждому, кто хотел бы войти в черту обитаемого города». Как бы рассчитывая на внимание проходящих мимо того или другого некрополя, древние делали на памятниках надписи, которых содержание прямо обращалось к путникам, например: Aspice, viator, и т. п. Таким образом вокруг больших городов, особенно Рима с его многочисленным населением, скоро образовались обширные некрополи с великолепными склепами, принадлежавшими богатым фамилиям. Римляне были очень нерав­нодушны к вопросу о погребении и старались как можно торжест­веннее обставить могилы своих предков. Они нарочно приобретали землю для этой цели на местах более видных, строили на них гробницы, закрепляли за собой эти участки, как фамильную соб­ственность. Никто из посторонних не имел права посягать на эту собственность или мешать с прахом важной патрицианской фамилии прах плебея или лица, принадлежавшего к другому родословному древу. Как ревниво берегли римляне эту собственность, видно между прочим из эпитафий на могильных камнях, «Рацилия Евтихия, — читается на одной из них, — поставила этот памятник Рацилию Телефору, супругу и покровителю, своему сыну и их свободным потомкам мужского и женского пола. А если бы кто захотел воз­будить после моей смерти притязание на этот памятник и отнять его у моей фамилии, подвергнется такому-то взысканию». Так образовались наследственные и фамильные могилы, права на ко­торые были с точностью определены в римском законодательстве вместе с подробным обозначением, кто из фамилии собственника имел право на эту могилу и кто не имел. Первоначально владельцы были очень заняты вопросом о допущении тех или других из своих родственников к пользованию могилой и обыкновенно, во избежание исков и претензий с их стороны, обозначали точно, кто мог считать себя их наследником, например: Sibi et coujugi et liberis et libertis et libertabus eorum fecit, то есть, могила предоставлялась в поль­зование всего нисходящего потомства владельца; или, например: Hie monumentum haeredes non sequitur, т. е., могила составляла собственность известного лица, и никто из наследников не имел на нее права.

Для лиц бедных, не имевших поземельной собственности, су­ществовали общие могилы или sepulchra communia. Правительство отводило за городом особенные места, куда каждый без различия звания и состояния, как в общую могилу, мог класть своих покойников. Эти могилы назывались puticoli. Они отводились не­подалеку от городской заставы, близ Эсквилийских ворот, как го­ворит Варрон, и представляли глубокие рвы и ямы, вырытые на общественный счет для этой цели. Сюда без разбора бросали трупы рабов и бедняков, также политических преступников, часто не закрывая землей, но оставляя трупы на виду. Замечательный конт­раст между роскошными могильными склепами знатных римлян с их урнами и отличной отделкой и между этими заброшенными ямами, где суждено было находить последний приют убогому на­селению вечного города как бы в награду за его безустанную работу и страдальческую жизнь под гнетом богатого высшего класса! Вид этих могил в свое время вызвал грустное чувство одного из римских поэтов, который в своей сатире посвятил несколько строк на размышление «об этом убогом приюте несчастного римского люда». Но ни эта сатира, ни самый вид этих грустных могил не изменили положения дела, и бедный люд долго разделял свою могильную судьбу с трупами животных, выбрасываемых за город, пока христианство не вывело его из этого унизительного положения.

Теперь нам следует сказать о том, где и как хоронили своих умерших первые верующие. Ответ на эти вопросы, естественно, обращает наше внимание к так называемым катакомбам, их происхождению и структуре. Христианские усыпальницы должно отнести к третьему виду могильных сооружений классического мира; форма их не исключительно принадлежит христианству и не им была первоначально выработана. Катакомбы находятся, как изве­стно теперь, во многих местностях: самые обширные — около Рима и Неаполя, далее — в некоторых местностях Азии, Африки, Мы обратим на них внимание в настоящий раз лишь потому, что они нашли себе особенно обширное применение к христианскому пог­ребению и представляют в целом и частностях оригинальную систе­му кладбищ, отличающуюся довольно значительно от тех форм, которые мы выше указали . Вопрос о происхождении собственно римских катакомб долгое время считался в археологии спорным, разделявшим исследователей на два лагеря. Одни доказывали дохристианское происхождение этих подземелий и думали видеть в них следы древних каменоломен или же подземные пути сооб­щения еще большей давности; другие приписывали происхождение рассматриваемых галерей с комнатами исключительно труду христиан и усваивали им погребальное назначение. Конечно, окон­чательное решение этого вопроса лежит вне общих теоретических соображений и могло быть дано лишь путем фактического изучения этого рода подземных кладбищ на самом месте их нахождения. Потому-то и имеют особенно важное значение для освещения тем­ных сторон этого вопроса результаты работ, произведенных в ка­такомбах покойным Росси. Он решал этот вопрос в том смысле, что катакомбы были вырыты самими христианами для погребения своих братий по вере. Христиане с уважением смотрели на тело умершего и признавали погребение нравственным долгом. Они с ужасом отвращались от языческого обычая бросать трупы бедных людей в общие ямы. У христиан было даже запрещено класть одного умершего на другого и требовалось, чтобы каждый умерший имел свое особенное место, где он лежал бы одиноко в ожидании воскресения. Римский клир, посылая во время Декиева гонения послания карфагенскому клиру, напоминал ему, что нет выше обязанности, как погребать мучеников и других христиан. Амвросий Медиоланский допускал даже, что для погребения верующих, в случае нужды, можно перелить и продать церковные сосуды. Из этого уважения христиан к погребальной обязанности Росси выводил побуждения для христиан к произведению той гигантской работы, которая потребовалась от них при прорытии катакомб на столь огромном и до сих пор еще не измеренном расстоянии. Но подлинно ли катакомбы — дело рук христианских? Кто дал маленькому, за­гнанному и преследуемому обществу право и средства у самых ворот Рима вырыть подземелья громадных размеров? Обыкновенные ссылки на единодушие христиан и энергию их, к каким прибегают защитники христианского происхождения катакомб, слишком не­достаточны, чтобы объяснить факт возникновения последних, тре­бовавший не одних нравственных, но и громадных материальных усилий. Ввиду этих затруднений нашли за лучшее первоначально принять катакомбы за древнеримские каменоломни, из которых извлекался   некогда   строительный   материал   и   которыми   впоследствии воспользовались христиане. Существование этих камено­ломен не есть гипотеза, но исторический факт. Цицерон сообщает об убийстве в его время человека в этих areae, arenaria. Так как эти места были совершенно пустыми, и в них могли находить пристанище люди, желавшие укрыться, то они всего более были удобны христианам для совершения их богослужения и погребения умерших. Христиане могли скоро и легко узнать от своих первых единоверцев, которые, принадлежа к бедному и низшему классу римского общества, сами, по всей вероятности, были работниками в этих подземных шахтах. Они могли быть руководителями в этом лабиринте подземных ходов, где легко мог заблудиться незнакомый с их планом. Это мнение, до такой степени правдоподобное на первый взгляд, было принято большинством и лишь в относительно недавнее время нашло себе опровержение в ученых работах Росси, которому следуют и новейшие излагатели нашего вопроса. Росси, сравнив форму каменоломен со структурой христианских катакомб, нашел между ними ту существенную разницу, что катакомбы отличаются большей прямолинейностью в направлении и узостью самих ходов, что делало невозможным извлечение из них камня и песка, между тем как каменоломни гораздо шире, неправильнее и как нельзя лучше приспособлены к условиям этого промысла. Замечено далее, что почва, в которой вырыты катакомбы, пред­ставляет слой, непригодный для построек по свойству заключаю­щегося в нем материала.

Другой вопрос, решение которого тесно связано с историей происхождения катакомб, состоит в следующем: употребленный в них способ погребения есть ли самостоятельное измышление христиан или был известен и до них? В ответ на это должно сказать, что из рассмотренных нами форм могильных соору­жений наиболее монументальная уже близко подходила к ус­ловиям погребения, встречаемого нами в катакомбах. Те же под­земные камеры, только в меньшем размере, и то же размещение трупов в нишах этих погребальных комнат и галерей. Особенно близкие образцы для катакомбной системы погребения представ­ляли восточные страны: Иудея, Сирия, Финикия, где погребение производилось именно таким способом и где до сих пор уцелели остатки подземных галерей с комнатами для сохранения в них умерших. Раскопки, произведенные в Крыму, также дали ма­териал для изучения этой системы погребения. Так, например, в пещерах, выбитых в скалах близ Инкермана, проделаны ниши или ряд таковых в виде полок или лож, на которые в целом виде клали покойников. Восточные культы существовали и в Риме и легко могли держаться в пределах всемирной империи вследствие близких сношений Рима с востоком и другими стра­нами тогдашнего культурного мира. Все эти народы приносили с собой в пределы Рима свои верования и привычки. Им позволе­но было молиться и погребать мертвых по-своему. Религиозно-обрядовый синкретизм, явившийся в результате встречи древних верований с новыми учениями около времени возникновения и первоначального распространения христианства, мог дать и рас­сматриваемой нами форме погребения историческую почву и обеспечить ей дальнейшее существование. Мало-помалу и язы­ческий Рим стал склоняться к новому культу: по крайней мере с половины второго века, со времени Антонинов, стал заметно вы­ходить из употребления обычай сжигать тела умерших, и язычники все чаще и чаще начали устраивать, подобно восточ­ным народам, подземные могилы (Макробий). Около этого приблизительно времени происходит в окрестностях Рима оживленная подземная работа, возникают одна за другой ката­комбы с их погребальной практикой. Каждая секта старалась отмежевать себе особенное место, уединиться в своем собствен­ном кладбище. В получившемся таким путем громадном некро­поле должны были, естественно, сказаться национальные, религиозные и бытовые особенности, придававшие каждой группе могил в этом кладбище более или менее типичный характер. Христианские катакомбы можно узнать по двум признакам. Они обширнее всех прочих. Ни у одного исповедания нет таких огромных галерей, ни такого множества в них могил, как у христиан! Никто, по-видимому, не сознавал столько потребности группироваться и соединяться по смерти, как они. Затем углуб­ления или ниши, где помещали тела умерших, в подземельях христианских закрыты доской мраморной, каменной, черепичной, которая плотно вставлялась в отверстие локула и замазывалась по краям цементом.

Религиозно-обрядовый синкретизм, господствовавший в Риме около времени христианства, дает таким образом исходную точку опоры для решения проблемы о происхождении катакомб, между тем как фактическая сторона ее — вопрос о способах и средствах выполнения такого громадного плана, как устройство катакомб, все еще остается мало выясненным. В самом деле, на какие средства христиане исполняли свои подземные работы, и как могло римское правительство смотреть равнодушно на эту работу, когда оно так ревниво следило за первыми движениями нового религиозного круж­ка и везде старалось ставить ему затруднения? Но припомним, что выше было нами сказано о том высоком уважении, каким пользо­валось дело погребения у греков и римлян, как они создали целый культ мертвых и оградили неприкосновенность могил самым строгим правительственным и религиозным контролем. Известно, что римское законодательство считало священными самые места пог­ребения и неотъемлемой собственностью лиц, в ведении которых они находились (nulla vi movere ac delere posset). В силу такого строгого обеспечения неприкосновенности могил владельцы позе­мельных участков обыкновенно ставили монументы на пограничных местах своих владений и тем предохраняли их от посягательства на них со стороны соседей. С другой стороны, в силу той же неприкосновенности и святости мест погребения римскими законами строго запрещалось ставить гробницы и вырывать могилы ближе, чем на 60 ф. от жилья или хозяйственных построек соседа-собст­венника, потому что близость могилы, как места священного, служила препятствием для обыкновенного житейского употребления участка, прилежащего к могиле. Такое отношение общественного мнения в Риме и римских законов к кладбищам было лучшим обеспечением безопасности и неприкосновенности христианских гробниц. Поэтому не следует представлять себе римские катакомбы делом совершенно секретным, известным лишь одним христианам, а самые погребальные комнаты считать местом убежища, недоступ­ным проницательности римского правительства. Для последнего работы христиан в катакомбах и устройство в них мест для покойников были далеко не тайной. Римский закон, уважавший права кладбищ во всех иноверных обществах, не мог отказать в этом покровительстве или снисхождении и могилам христианским. Укажут на гонения, когда право погребения так открыто нарушилось со стороны римского правительства, когда язычники намеренно рубили и уродовали тела христиан, бросали их в ямы, чтобы только лишить их погребения. Но, во-первых, это были положения исключительные. Здесь действовала разъяренная чернь, не разбирая прав. Это буйство против мертвого христианина было оборотной стороной дела, которого лицевая сторона показывала признаки все же уважения к нему. Гонения на христиан, нужно заметить, не были при том же постоянны и повсеместны: в одном месте они свирепствовали известное время, а в другом их не было. В это время христиане были свободны от посягательств со стороны толпы. А с другой стороны, мы видим, что правительство римское, при Нероне и Домициане преследуя христиан, не коснулось их могил и этим разграничило свое отношение к живым и мертвым. Это благоразумное отношение продолжалось до половины 111-го столетия, когда мы в первый раз узнаем об эдикте импер. Ва­лериана, которым запрещались собрания христиан в катакомбах, а самые катакомбы были признаны местами незаконных убежищ для христиан. Но до тех пор христиане пользовались свободой в деле погребения и могли устраивать даже открытые гробницы для погребения своих умерших. И это — совершенно ошибочный взгляд, к сожалению, впрочем разделяемый еще многими, будто трехве­ковая эпоха до Константина Вел. была порой необузданного насилия в отношении христиан, и будто во все это время они не имели никакой юридической охраны, никаких гражданских прав и стояли вне покровительства законов. Странно представлять, чтобы в самом деле значительная часть государственного населения, все больше и больше разраставшаяся, стояла совершенно изолированной, уединившейся общиной, своего рода государством в государстве. Нет, по изображению даже одного из апологетов, христиане плотно входили в состав тогдашнего общества, занимались ремеслами на­равне с прочими членами государства, остававшимися в язычестве, и вели образ жизни, сближавший их по внешнему виду со всем остальным населением. Христиане были терпимы. Если это отно­шение нарушалось более или менее чувствительно в критические периоды преследований, тем не менее оно возвращалось, когда гонения проходили, и дело принимало прежний вид.

Известно, что со IIIII столетия стали переходить в христиан­ство богатые римляне и римлянки. Не видно, чтобы римское правительство лишало всех этих лиц их прежнего общественного положения или всякий раз налагало конфискацию на их имущество. Памятники, воздвигнутые ими для погребения себя и своих род­ственников, точно также, как и изображения мужчин и женщин в катакомбах в богатом и нарядном костюме, показывают, что все эти лица продолжали владеть значительными средствами. По всей вероятности этим лицам принадлежала и инициатива в устройстве катакомб. Они первые расчистили почву для этого гигантского предприятия и положили начало кладбищам, которые потом раз­рослись в целый подземный город мертвых. Дело могло обстоять так. Члены патрицианской фамилии или просто лица с хорошим состоянием, по переходе в христианство, желали устроить для себя могильные склепы, как это было в обычае у их современников-язычников. Чувство религиозной обособленности побуждало, разу­меется, их искать себе могильный приют отдельно по возможности от язычников. В Риме был обычай, чтобы желающий построить гробницу наперед обозначил, кого он намерен допустить к погре­бению с собой. Обыкновенно, отец семейства погребался вместе со своим домом, а если был из знатных, то допускал сюда своих клиентов и отпущенников. Гробница была его собственностью, ко­торой он распоряжался по своему усмотрению. Этим правом легко могли воспользоваться и христиане. Более видные и достаточные из них могли приобрести покупкой известный участок земли, построить на нем гробницу или склеп и потом, расширяя его пос­тепенно и включая в свою усыпальницу единоверцев, положить начало целому кладбищу, которое концетрировалось вокруг главной гробницы. Таково могло быть историческое начало катакомб, сос­тавлявших сначала собственность частных, более или менее богатых и знатных лиц. Благочестивые жены, первые и притом самые рев­ностные последовательницы нового учения, как, например, Домитилла, Люцина и др., и богатые христиане из римлян, например, Претекстат, Тразон, с именами которых известны усы­пальницы в катакомбах, были именно владетелями как известных территорий, так и гробниц, на них устроенных. При таких условиях христиане не имели особенных поводов скрывать своих могил и бояться вторжения в эту заветную область римлян-язычников.

Росси, производя раскопки близ Рима, в той местности, где, по его соображению, должны были находиться могилы знаменитой в истории церкви фамилии Флавиев, открыл вход в одну из самых древних христианских усыпальниц, именно в усыпальницу Домитиллы. Это открытие во многом изменило прежнее мнение о катакомбах. Вход в гробницу представлял простой классический портик лучшей эпохи искусства. На фронтоне видно место исчез­нувшей надписи. Дверь ведет в переднюю или вестибюль, укра­шенный роскошной живописью, представляющей сельские сцены и группы из животных и растительного мира. Затем следует главная погребальная зала: по бокам ее меньшие погребальные камеры. Эта часть стояла над поверхностью грунта, возвышалась на не­сколько сажен, как это наблюдается и в могильных монументах римлян. Общий вид и расположение этого склепа были так живо проникнуты античным духом и столь многое напоминали из его монументальной области, что трудно было на первый раз признать христианское происхождение этого памятника. Но опытный взгляд Росси скоро отметил группу признаков, которые позволили ему с несомненностью причислить этот монумент к христианским могильным   сооружениям.   Если   картины   на   стенах   этой   усыпальницы живо напоминали фрески цветущей эпохи римского искусства, зато нельзя было не приметить между ними символических фигур из круга иконографических сюжетов ката­комбного христианского цикла; таковы, например, изображения Даниила во рве львином и прор. Ионы под кущей, сюжеты христианские, представлявшие в то же время кисти художника много свободы и условий для аналогии с подобными же сюжетами дохристианского искусства.. Это последнее обстоятельство, разумеем близкое сходство этой могилы с римскими, было одним из условий, обеспечивавших христианам неприкосновенность их могил и правительственную гарантию их могильным сооружениям. В самых приемах христианского погребения не было затем ничего резко выдающегося. Могильная судьба знатного язычника и состоятель­ного христианина мало чем отличались между собой по внешности и этим вносили примиряющий элемент в первые отношения язычников к христианам. Гробница Домитиллы есть совершенное подражание римским могилам. Известно, что христиане воздвигали над прахом умерших, особенно мучеников, часовни — martyria. Пос­ледние были не что иное, как повторение классических образцов — своего рода зал, которые римляне устраивали на могилах своих близких и в которых совершали свои похоронные церемонии. Вна­чале эти martyria, или cellae, были очень скромных размеров, но потом, со времени Константина, их расширили, обратили в церкви и дали им базилическую форму, столь принятую для храмовых зданий того времени.

Новое воззрение насчет происхождения римских катакомб, вы­работанное Росси и его продолжателями, сделало важный шаг вперед по пути исследования данного вопроса и пролило свет на многие стороны древнейшей истории церкви. Если письменные памятники этой эпохи представляют нам одну картину кровавой резни, в которой христиане играли роль безответных и жалких жертв правительственной нетерпимости и народного фанатизма, то веще­ственные — значительно ослабляют силу этого безотрадного взгляда и дают повод заключать о некоторых юридических правах, которыми пользовались христиане в эту эпоху гонений. При новой постановке вопроса о происхождении катакомб сами собой решаются и устра­няются такие мелкие, но неразрешимые с точки зрения прежней теории недоумения, как: куда христиане девали землю, которая вырывалась в катакомбах; откуда они доставали для этих работ необходимые инструменты; как они переносили в катакомбы тела своих усопших, когда за ними всюду следили римляне.

Скажем теперь об устройстве катакомб (применительно к нуж­дам погребения). Они представляют из себя теперь обширную сеть подземных коридоров, то и дело взаимно пересекающихся, идущих в разных направлениях. Первоначально они состояли из мелких участков, которыми, на правах собственника, владел тот или другой из христиан, и в пределах которых производилась сначала подземная работа. Когда в участке, принадлежавшем известному владельцу, все места были уже заняты могилами, тогда нужда заставляла над первым или под первым рядом галерей устраивать второй, третий и т. д. и соединять их между собой посредством лестницы. Когда и это средство оказывалось недостаточным, стали, вероятно, расширять и бороздить подземное пространство во всевозможных направлениях, и план катакомб постепенно получал вид современ­ного лабиринта или очень затейливо устроенной сети подземных ходов. В ней можно примечать своего рода центральные пункты, или просторные усыпальницы, к которым примыкает большее или меньшее число галерей. Эти усыпальницы с прилежащими к ним коридорами, по всей вероятности, и соответствуют земельным уча­сткам, приобретенным частными владетелями и составлявшим отдельные первоначально топографические единицы, из которых и составились потом катакомбы. Стены галерей в несколько рядов покрыты продолговатыми четырехугольными углублениями (loci, loculi), в которые вкладывались тела умерших. Отверстие их за­ставлялось такой или иной плитой, на которой начертывалась эпитафия. По длине галереи там и здесь пробиты большие отверстия или двери, которые открывают вход в смежные комнаты, известные под именем кубикул. Названием cubiculum обозначались у римлян комнаты, назначенные для спальни. Кубикулы в катакомбах — пог­ребальные склепы, по большей части составлявшие фамильную собственность. И до сих пор внутри их сохранились надписи, в которых значатся имена владельцев того или другого склепа, например: cubiculum Domitiani, cubiculum Gaudentii argentarii и др. В этих склепах, часто очень просторных, хоронились целые семей­ства и родственники того лица, которое владело склепом. Есть кубикулы, в которых насчитывается до 70-ти и более локулов разной величины, расположенных в 10 и более рядов. Лица, не имевшие средств для покупки столь обширных и особых помещений да и не нуждавшиеся в них, приобретали себе небольшие места для двух-трех лиц. Для этой цели они входили в сношения с гробокопателями (fossores, κοπιαται.), которые приготовляли для желавших могильные ниши на общем кладбище. Между надписями не мало можно встретить таких, в которых говорится, что известное лицо приготовило могилу для себя, своего отца или матери, муж для жены, отец для детей. Судя по числу мест, на которые рассчиты­вал тот или другой заказчик, и самые могилы или loculi назывались bisomi (двуместные), trisomi и т. д., например: Valerius Rogatiamis se vivo fecit bisomum sibi et conjugi suae, in pace. Главную принад­лежность большинства кубикул составляет monumentum arcuatum. Так называлось углубление, сравнительно с локулами, большего размера, высеченное в стене кубикулы, чаще прямо против входа в нее, и заключавшее в себе нередко мощи мученика или испо­ведника. Ниша эта имела и классическое название: arcosolium — гробница под аркой, вырубленная или выведенная в стене сводом. Аркосолиум с останками мученика служил в кубикуле центром, подле которого размещались локулы с обыкновенными, рядовыми покойниками. Близость к аркосолиуму была желанной, считалась почетной; быть положенным ante, supra, retro sanctos составляло предмет величайшей заботливости для христиан и обеспечивало как бы наиболее верное достижение блаженной будущности.

Переходя от структуры катакомб к их орнаментации , невольно поражаешься особенно одной чертой, резко бросающейся в глаза каждому при виде покрывающих эти подземные склепы живописей. Выбор сюжетов и вообще характер декорации катакомб обнаружива­ют светлое, успокоительное миросозерцание, которым проникнуты были первые христиане, укрывавшиеся в этих подземельях от своих гонителей и предававшие здесь земле своих единоверцев. Надобно вообще сознаться, что древний мир любил рисовать на своих гробах и кладбищах картины жизни и счастья, окружать свои могилы воспоминаниями обычных радостей здешней жизни и ее вседневной обстановки. Своей орнаментацией древние склепы возбуждают именно это представление. Сравнивая живописные сюжеты на античных могильных памятниках с теми же сюжетами в катаком­бном искусстве, в частности на христианских саркофагах, прихо­дишь к заключению о тесной генетической связи между христиан­ским и классическим искусством прежде всего со стороны техниче­ской, а затем усматриваешь замечательную близость и в самом выборе сюжетов там и здесь. Римляне любили украшать гробницы своих предков самой за­тейливой и роскошной живописью. Зала в погребальном склепе фамилии Назонов или Спиционов заключала богатое собрание антиков. Лучшие мастера украшали стены этих склепов своими художественными произведениями; скульптуры часто представляли фигуры классических героев и замечательнейшие сцены из мифологии. Изящество форм и грация в рисунке удаляют всякую мысль о том, что находишься в жилище мертвых; напротив, вся обстановка дышит прелестью действительной жизни, кажется, на­рочно рассчитана на то, чтобы в самых богатых и привлекательных формах ввести представление о жизни в это царство мертвых и заглушить мысль о смерти силой этих живых и грациозных впечатлений. Какая, например, пестрая картина раскинута перед зрите­лем на плафоне гробницы Назонов, но при всей своей пестроте и разнообразии проникнутая одним смыслом и отмеченная одним характером! Орфей с лирой в руках собирает вокруг себя группы диких животных, укрощая их звуками своей музыки. Эдип, объяс­няющий загадку сфинкса; Прозерпина, похищаемая Плутоном; Андромаха, выводимая из Плутонова царства Тезеем; Пегас, наяды, дельфины, феи — все это художественно изображено и перевито симметрично расположенными гирляндами из цветов, узорами, раскинутыми в самых живописных очертаниях. Рядом с этими мифологическими сюжетами изображаются картины из сельской и домашней жизни; тут видишь пасущееся стадо с пастухом, игра­ющим на свирели, здесь — фигуры разных домашних животных в прихотливых комбинациях с изображениями предметов из царства флоры и фауны. Тем же характером проникнута и декоративная сторона христианских памятников в катакомбах. Правда, мы не встретим здесь обнаженных классических типов, не найдем мифологических сцен в роде похищения Прозерпины или любовных похождений Аполлона, словом, картин со слишком ярким колоритом паганизма, но общий взгляд на украшения катакомбных склепов может убедить каждого, что между описанным циклом изображений в гробнице Назонов и картинами христианских склепов есть как будто живая родственная связь, и что общее впечатление, выносимое от тех и других, однородно. Выбор сюжетов как здесь, так и там определяется одной общей мыслию — развернуть перед взором живых в царстве мертвых светлые и успокоительные картины жизни, счастья и радостей. Объяснять происхождение этого рода сюжетов в христианских памятниках одним механическим копированием, невыработанностыо цикла для представлений христианских, силой античных влияний на художников, укра­шавших стены и внутренность христианских кубикул, будет, во всяком случае, односторонне и неполно, если не принять при этом во внимание более глубоких внутренних оснований, давших место подобному сближению именно самых представлений о смерти, для которых художественные украшения могил там и здесь служили иллюстрацией. Войдем в дух этих представлений, насколько это будет возможно на основании данных, представляемых класси­ческим и христианским искусством, и, прежде всего, остановимся на решении вопроса: под какой символической формой и в каких чертах изображали смерть? В 1769 г. Лессинг написал сочинение, посвященное этому предмету. В своем остроумном и критическом опыте немецкий эстетик опровергал мнение Винкельмана, будто древние художники изображали смерть в виде скелета или костлявой мумии. Он старался доказать, что во всех произведениях древнего искусства и в литературе преобладает представление о смерти, как о двойнике сна. Поэтический язык античного мира как бы сглаживал тот резкий смысл, который звучал в выражении: «умереть» — mori, θνήσκειν, и старался смягчить его словами более мягкими и нежными и образами более приветливыми. Так, abiit (Virginius apius plenus annis) — отошел — употребляется вместо: «умер». У Гомера понятие смерти заменяется синонимическим выражением: κάμνειν — быть утомленным, устать, так что умерший по буквальному смыслу этого языка будет значить: «утомившийся, уставший». Как видим, образ берется из обыкновенных явлений жизни, из состояния упадка и ослабления жизненной силы. Еще чаше проводится параллель между смертью и сном. Смерть есть более продолжительный сон; это — тот крепкий, железный, по выражению поэта, сон, от которого так трудно бывает пробуждение, и который бывает следствием истощения физических сил. В этом духе выражается Катулл, когда заставляет одного влюбленного говорить по смерти к своей воз­любленной: «Как скоро зашло для нас яркое светило дня и наступила долгая ночь, в которую нам суждено покоиться продолжительным сном». Этот фигуральный поэтический язык нашел себе соответст­вующую форму в представлении античного искусства, которое изоб­ражало смерть в виде крылатого гения с опрокинутым и погашенным факелом. Горящий светоч представляет символ дня, света; пога­шенный светоч — эмблема ночи. Как днем идет деятельная и бодр-ственная жизнь с ее заботами, так и с наступлением ночи настает пора отдохновения, и вместе с наступлением сна прекращение житейской деятельности. Вот общий смысл античной эмблемы. Если она хорошо выражала идею сна и ночного спокойствия, то стоило только расширить ее смысл, и она могла удобно выразить пред­ставление о смерти. Атрибуты этой фигуры смерти дополняют еще более картину античного представления: гений изображается кры­латым, этой чертой намекается на быстроту и неожиданность пере­хода от жизни к смерти, — мысль, которую довольно прозрачно иллюстрирует Цицерон, когда говорит: «Ожидает ли меня спокойная старость, или смерть обовьет меня своими черными крылами»? В левой руке гения венок. Это — венок мертвых. Греки и римляне, как нам уже известно, обвивали венками голову своих покойников, друзья бросали венки на носилки, заключавшие труп; усыпали цветами и гирляндами самый костер, на котором сжигался умерший. Зеленью и цветами украшали могилу. Бабочка под венком состав­ляла аксессуар в античной символике смерти. Кому не известно, что, по воззрению древних, бабочка была символом души, отре­шенной от тела, и что в метаморфозах ее древние усматривали путь стремления души к небу? Так представляется эта идея в одной из бесед Платона. Подобное изображение смерти мы встречаем на одной из ламп, которых так много найдено в погребальных склепах римлян. Ночь изображена в виде молодой женщины, окутанной в туманное широкое покрывало, которым она обвивает двух крылатых гениев, из которых один, черного цвета, представляет смерть, а другой, белый и прозрачный, служит символом сна. Это сопостав­ление двух столь разнородных состояний под одной общей формой показывает, как тесно сближали древние в своих понятиях сон и смерть и какую близкую параллель проводили они между ними (aeternale Somnium, in Agro Somnii).

Христианство, со своей стороны, дало все условия для поддержки и развития этого античного представления. Христианство в своем воззрении на смерть стоит, понятно, неизмеримо выше греко-римского; оно смотрит на этот акт еще светлее и чище, чем смотрела религия классического мира. Там это понятие не было уделом массы, а скорее составляло достояние наиболее развитой части греко-римского мира, представителей, так сказать, его интел­лигенции. Неустрашимо смотреть в глаза смерти, кроме героев да еще нескольких лиц из числа тогдашних философов, могли не­многие, между тем как христианство достигло блестящим образом этого в лице своих первых последователей. Они шли на смерть с радостью, со словами молитвы и славословия. Игнатий Богоносец с восторженным нетерпением ищет смерти за Христа, и толпа мучеников в колизее, терзаемых зверями, идет по его следам. На церковном языке первохристианской эпохи дни смерти мучениче­ской назывались dies natales — днями рождения для новой жизни. Эта совокупность данных не оставляет никакого сомнения в том, что первенствующие христиане смотрели ясным взором на смерть и в силу этого воззрения окружали гробы своих единоверцев обра­зами самого отрадного и успокоительного свойства. По тому же самому они могли сочувственно отнестись и к самому* циклу тех изображений, которыми украшались погребальные памятники гре­ков и римлян. Потому-то между памятниками христианского искус­ства первых веков нет ни одного, который бы представлял смерть с ее грозной и ужасающей стороны, под видом скелета, вооруженного косой и часами. Исключение из этого правила представляют гностические экземпляры гемм, где смерть представлена в этом именно ужасающем виде скелета. Два льва на всем скаку везут колесницу, на которой смерть в виде скелета держит в одной руке бразды, а в другой кнут. Перед скелетом возницы стоит другой скелет, а третий лежит под колесницей. Непонятная надпись с каббалистическими знаками, наполовину перемешанная с гре­ческими буквами, покрывает лицевую сторону этой геммы. Веро­ятно, главная фигура представляет смерть в виде победителя и царя мертвых, который на торжественной колеснице несется в царстве живых, всюду внося смерть и разрушение. Если миновать эту загадочную гемму, то мы найдем на древних памятниках христианского искусства, представляющих последнюю судьбу человека, сочетание символов совершенно противоположного свойства, возводящих мысль к отрадным и успокоительным представлениям. Венок, феникс или пеликан, пальма, несущийся к пристани ко­рабль — вот более обычные символические формы для христианских представлений о загробной судьбе человека. Если скажут, что эти символы не синонимы смерти, а образы жизни и воскресения, символы надежды, то это замечание будет совершенно справедливо и раскроет перед нами ту мысль, что древние христиане изображали не смерть, а жизнь, не борьбу, а победу, не страх, но надежду и радость. Поэтому мы не находим в катакомбах и картин мучениче­ства, что, конечно, не могло бы обойтись без впечатления потря­сающего характера, но вместо картин самих мучений, видим симво­лы подвигов мучеников, их награды за страдание. Но, сходясь с античным искусством в общей идее изображения смерти, христианские художники не усвоили себе ее символа в виде кры­латого гения с опрокинутым и погашенным светильником. На сар­кофагах, на картинах, украшающих стены и потолки подземного Рима, наконец, в древних миниатюрах этот символ встречается сравнительно редко. Почему эта символическая форма осталась вне христианского употребления? Основание к тому лежало в самой идее этого символа, в его несоответствии с христианским представ­лением, которое шло далее античного. Гений смерти с опрокинутым и потушенным светильником был слишком мрачен для того, чтобы быть символом светлого христианского представления о смерти, заключал сам в себе безотрадную мысль о последней, как о вечной ночи, где нет света, а одна темная неизвестность (Perpetua nox mortis aperta via est). Чуждаясь мрака, христианство стремится к свету; его символом смерти мог быть светильник горящий и прямо стоящий, а не опрокинутый и погашенный.

К сожалению, христианское искусство недолго держалось на этой высоте воззрения; с IVV века оно начинает делать крутой поворот к символике противоположного свойства, и этот переход мало-помалу становится законом. Символ смерти в виде скелета входит все больше и больше в употребление и вытесняет прежние символы. Прекращение мученичества, строгая мораль аскетов, измождение плоти, страх адских мучений — вот новые условия, изменившие первоначальное христианское миросозерцание. А как скоро совершился этот поворот, было уже в порядке вещей внести мрачный колорит в художественное изображение и самой смерти. Библейские аналогии помогли образованию этого типа. Припомнили Иезекиилево видение поля, усеянного костями, потом собрание этих костей в один состав, — и вот была уже готова почва для оправдания нового символа смерти в виде скелета. В этом символе ужасающая сторона смерти предстала во всей ее наготе, и духу времени,  расположенному смотреть на смерть с преобладающим мрачным настроением, скелет пришелся, как нельзя лучше, по вкусу и стал украшать собой могильные памятники христиан. Но в этих же могилах были погребены и тела мучеников, в которых они пострадали, сделались святыми, стали предметом почитания. Этих останков искали; они хранились под алтарями, творили чудеса. Кости и скелет получали таким образом в сознании христиан вы­сокое значение, становились в некотором роде символом бессмертия, делались примиряющим средством; ослаблялось вместе с тем не­сколько и мрачное представление безжизненного скелета. На ус­тановку этого типа повлияло также и изображение распятия. Пос­леднего не видно на памятниках первохристианского искусства, потому что оно, как символ позорного наказания, могло парализо­вать свежее христианское чувство и противоречило спокойному миросозерцанию и эстетическому такту христианских художников. С течением времени крест, как символ победы Христовой, начал мало-помалу входить в область христианского искусства с атрибу­тами, прояснявшими его символическое значение, и наконец в VVI столл. появляются изображения не только креста, но и рас­пятия. В последнем уже была решена христианским искусством задача воспроизведения мертвого тела. Вместе с типом Распятого получило право гражданства и изображение человеческого скелета. У подножия креста является череп Адама с голенными костями — эмблема смерти, побежденной крестом Христовым. Средние века как на востоке, так и на западе были эпохой преобладания этого страшного символа смерти, и фантазия художников прибегала к самым мрачным краскам, к самым чудовищным комбинациям, что­бы представить смерть как можно ужаснее и как можно сильнее поразить ею чувство зрителя. В Византии это мрачное представление согласовано, как нельзя лучше, с сухими и изможденными фигурами аскетов, которые определили характер византийской иконописи. На западе до XIV в., как говорит Отте, смерть изображали под разными символическими фигурами более ясного и эстетического свойства, чем скелет или обнаженный череп с костями. Для этой цели пользовались образом садовника, который вырывает негодную траву и вырубает одно за другим сухие деревья. В XIV в. над Германией пронеслась страшная гроза, под именем черной смерти, и унесла с собой множество жертв. Под влиянием паники, наве­денной этим опустошением, явилась драматическая поэма: «Танец смерти» с иллюстрациями к ней Гольбейна. Она представляет из себя ряд отдельных эпизодов, из которых в каждом является пля­шущая смерть, безобразный остов с косой и серпом или с каким-нибудь музыкальным инструментом: скрипкой, волынкой, дудкой. С иронической улыбкой, которая так пластически обрисовывается фигурой мертвой костлявой головы, и с насмешливым движением она то приглашает, то насильно увлекает в пляску лиц разных сословий, начиная от папы до пастуха и нищего, от дряхлого старца до новорожденного ребенка. Более ранние художники изображали пляску смерти очень наивно, представляли целый хоровод пля­шущих остовов, сцепившихся рука за руку со своими жертвами. Позднейшие живописцы разделяли пляску на отдельные эпизоды и давали изображению смерти более прихотливые и остроумные комбинации. Как велико было эстетическое безвкусие тогдашней Германии, можно уже видеть из того, что на эту драму нашлись любители-исполнители, а еще больше оказалось зрителей. Не муд­рено поэтому, если иллюстрации этой драмы и ее фигуры глубоко вошли в область искусства и заняли очень видное место в ряду иконографических сюжетов, которыми западные художники так любили украшать порталы и внутренность своих храмов. До какой степени эстетический такт древнего искусства был потерян в этих карикатурных фигурах смерти и как односторонне и мрачно на­строено было теперь христианское сознание и представление о пос­ледней судьбе человека, разрушаемого смертью, можно видеть из тех положений, в каких представлена здесь смерть. Художники в «Пляске смерти» самым безжалостным образом трактовали несча­стного человека. Так, между прочим, представлен нищий слепой в Базельской пляске мертвых: он опирается на клюку; его ведет собака, привязанная на веревочке, за которую бедняк держится. Смерть вырывает клюку из его рук, а ножницами перерезывает путеводную вервь; перед ним глубокая яма, к которой он приближа­ется. Столь же мало успокоительного и справедливого и в образе трудолюбивого пахаря, возделывающего свое небольшое и скудное поле: смерть ведет по борозде его волов, запряженных в соху. Мрачный колорит этой картины лишь немного уравновешивается мыслью о возмездии, которое смерть приносит с собой за людские пошлости и за грубое нарушение человеческих прав, по всей видимости, столь вошедшее в нравы современного Гольбейну обще­ства. Говоря о художественных памятниках этого рода, нельзя не вспомнить и «Коня Смерти» Альбрехта Дюрера. Пожилых лет рыцарь, в полном вооружении и с поднятым забралом едет по лесу на коне. Из-за леса поднимается скала, на вершине которой видны здания. Рыцарю сопутствуют два страшных персонажа, какие только может представить себе самое мрачное воображение: смерть и дья­вол. Надобно заметить, что эти два понятия стали почти нераз­дельными с тех пор, как идея смерти получила исключительно мрачный оттенок в произведениях средневекового искусства. Смерть идет рядом с рыцарем, держа в руках песочные часы; позади его — дьявол с звериным рылом и рогами — чрезвычайно не художественно выполненный тип. Эта мысль о неотвязчивом сопутствовании смерти человеку на каждом шагу его жизни носит в себе мрачный элемент и если бы даже она не олицетворялась в таких чудовищных образах, как здесь, и тогда было бы ясно, какое безотрадное представление лежит в ее основе. Эта мрачная символика смерти, ведущая свое начало с поля, усеянного мертвыми костями Иезекиилева видения, и поддержанная аскетическим направлением века, нашла себе обширное применение и в византийском искусстве. Довольно для этой цели прочитать последнюю главу руководства по иконографии Дионисия Фурноаграфиота, которой, как нельзя лучше, отвечает изображение смерти по народному и книжному представлению старинной Руси (в апокрифической пьеске: «Прения живота со смертию»). Эта символика, византийская по своему происхождению, близка к картинам Гольбейна и Альбрехта Дюрера: «и внезапу пришла к нему смерть, образ имея страшен, обличие имея чело­веческое и грозный вид. Ужасно было смотреть на нее. И несла она с собою много мечей и кос, скованных на человеков, и ножей, и пил, и рожнов, и серпов, и бритв, а также несла и члены человеческого тела, отсеченные, и многое другое неведомое, чем она исполяет свои козни над человеком». В произведениях нашей лубочной живописи точно так же, как в миниатюре и иллюстрациях разного рода житий и сказаний нравоучительных, этот образ смерти нашел себе полное воспроизведение и получил тот живой ус­тойчивый тип, с которым и до сих пор живет в народном понимании и в представлениях религиозно-аскетической литературы.

Монументальная история христианских представлений о смерти находит себе оправдание и в письменных памятниках, в самой истории церковной практики погребения и в общем его строе. В продолжение трех-четырех первых веков мы имеем лишь небольшие сведения о том, как совершалось погребение, какие употреблялись при этом обряды, что и как пели христиане, провожая умерших на могилу. Насколько можно судить из отрывочных сведений на этот счет, обстановка и смысл этого обряда исключали то мрачное настроение, каким проникнуто последование погребения в дошед­шем до нас его изложении. Первохристианское погребение получало свой смысл и свою форму от живых воспоминаний о смерти и от представлений о загробной участи мучеников, а потому оно было скорее радостным, чем печальным обрядом, назидательным для живых, и служило выражением почтения к умершим. Из Апо­стольских Постановлений мы узнаем, что верующие провожали своих умерших с пением псалмов и с горящими светильниками в руках, служившими символом радости (VI, 30), —обычай особенно замечательный потому, что христиане хоронили умерших днем, а не ночью, как можно видеть из указа импер. Юлиана, запрещавшего христианам похороны днем, чтобы скрыть от посторонних глаз эту неприятную церемонию. «Они, — говорит о христианах Дионисий Александрийский, — брали в руки и обнимали тела святых, закры­вали их глаза, смыкали уста, носили на плечах, прикасались к ним, обмывали, одевали и сопровождали их многолюдным шествием». Христиане, сказали мы, на проводах умерших пели псалмы. «Провожайте усопших (κεκοιμημένων) с пением, если они умерли верными в Господе, ибо честна пред Господом смерть пре­подобных его», или, как говорится в другом месте: «обратись, душа моя, в покой твой, ибо Господь благодетельствовал тебе», или, как еще говорится: «память праведных с похвалами, и праведных души в руце Божии» (Constit. Apostol. VI, 30). Выбор этих псалмов имеет большую важность для нашей цели, потому что он служит выра­жением внутреннего расположения провожавших, так как есть осно­вание думать, что пели именно этого рода псалмы и песни. Ис­толкователем этих чувств является Златоуст. Он говорит, какие именно псалмы пели в это время христиане, и устанавливает на основании их истинную точку зрения для представления христиан­ского о смерти и погребении. «Скажите мне, — спрашивает он, — что означают горящие светильники? Не провожаем ли мы умерших, как подвижников? Что означают песнопения? Не прославляем ли мы Бога, не благодарим ли Его, что Он, наконец, увенчал отшед-шаго, освободил от трудов и принял его к Себе? Помысли, что ты поешь в это время, — продолжает он, — обратися, душе моя, в покой твой, яко Господь благодетельствова тя», и еще: «Не убоюся зла, яко Ты со мною», и еще: «Ты еси прибежище мое от скорби, обдержащия мя». Что содержат эти песни, как не славословие и благодарение Богу за то, что Он увенчал, избавил от трудов почившаго и, отогнав страх, соединил с Собою отшедшаго». Этим духом в значительной степени проникнуто изложение чина погре­бения в сочинениях ПсевдоДионисия Ареопагита. Резюмируя част­ные черты его изображения в одном очерке, можно представить их в следующем виде: приближающийся к концу своих подвигов исполняется святой радости, — в этих словах изображается лич­ное отношение христианина к своей последней судьбе. Далее присные усопшего ублажают его, как победоносца, достигшего же­ланного конца, и просят, чтобы и им сподобиться той же участи — выражение первого непосредственного чувства, каким близкие к умершему лица встречают его смерть. «Взявши усошпаго, приносят его к священноначальнику как бы для получения священных венцов, и он принимает почившаго с веселием, возносит за него молитву благодарения Богу. Затем читаются из Евангелия места, содержащие учение о воскресении, и дополняются пением псалмов того же содержания. Предстоятель вспоминает имена святых усопших, к которым присоединяет и молитву о новопреставленных; затем возливает елей на умершаго, дает ему целование и предает земле». Совокупность этих обрядов дает представление о светлых и успо­коительных воззрениях и чувствах, которыми руководились христиане в своих отношениях к умершему. Но что представляет практика позднейшей церкви? Явление, если не совершенно противоположного, то во всяком случае отличного свойства, в ко­тором можно примечать лишь слабые остатки представлений древнехристианских. Его главный тон, его основной мотив настроены значительно иначе.

Составление нынешнего погребального последования относится к VIIIIX векам и в главных частях принадлежит перу И. Да­маскина и Феофана Начертанного. Этому последнему принадлежит канон, а первому — надгробные тропари, непосредственно следу­ющие за каноном. В каноне на погребение, в особенности, в так называемых отходных молитвах, кажется, намеренно были сведены все устрашающие черты смерти, и все внимание сосредоточено на том, чтобы представить как можно темней и ужасней положение умирающего. Это воззрение, которому в области искусства и по времени, и по характеру соответствует изображение смерти в виде скелета с косой и циферблатом, отсчитывающего положенное число минут для своей жертвы, это воззрение в нашем последовании погребения нашло себе соответственное выражение. «Плачу и рыдаю, когда помышляю о смерти и вижу красоту, созданную по образу Божию, лежащую во гробе, безобразную, бесславную, не имущую вида», или: «Вспомнил я пророка, взывающаго: земля и пепел я; посмотрел в гроб, вижу кости нагия и говорю себе: кто ж тут царь или воин, кто богач или бедняк, праведник или грешник» — вот основной тон долгой плачевной песни, которая слышится в нашем погребальном последовании и отдается в душе каждого мрачными звуками сожаления, скорби, а, пожалуй, и отча­яния. Только воспоминания о мучениках, в противоположность этим печальным песням, служат отголоском древнехристианской практики. Эти песни стоят во главе каждой песни канона, как дань позднейшей церковной лирики памяти культа мучеников. Нам поня­тен исторический путь, которым вошли и удержались в составе настоящего последования эти песни в честь мучеников, но перво­начально радостный мотив этих песней уже значительно ослаблен и дисгармонирует с печальной картиной смерти, начертанной тут же самыми мрачными красками. Горьки слова, которые исходят из уст умирающего: «Я отхожу от вас, покидаю и оставляю всех друзей моих; не знаю, куда иду, и что со мною сделается»; этот язык слишком не походит на последние слова надежды и веры, которыми проникнуто было сознание умиравших членов-первенцев христианской церкви; а изображение внешнего вида покойника, на котором так любят останавливаться позднейшие составители похоронных песней, это старание их выводить перед взором живых облик обезображенного смертью трупа сколько противоречат пре­даниям древнехристианского искусства, столько же способны воз­буждать тяжелое безотрадное впечатление в присутствующих. Практически-религиозные цели, которыми водились в этом случае церковные гимнографы, и общий характер современных им воз­зрений на состояние умершего, служат оправданием их мрачного представления, но они не имеют за себя оснований в первохристиан­ской практике и представляют, повторяем, явление, чуждое сво­бодным, светлым и эстетически высоким убеждениям первенству­ющей церкви. Исходя из светлого представления древних христиан о смерти, становится совершенно понятным, почему древние кладбища назывались усыпальницами и с ними связывались успо­коительные и благодарные воспоминания христиан: они были оза­рены так светло мыслью о мучениках, так переполнены их остан­ками, что сделались священными, святыми местами и привлекали к себе посетителей, подобно храмам и жертвенникам. С таким именно характером являются римские катакомбы.


Из истории древнерусской иконописи. Дополнение. Археология погребальных обычаев. Дополнение. Археология погребальных обычаев.(продолжение)