Признавая, что слова не равны между собою важностью в отношении к историческому исследованию о сродстве языков, критика должна заметить большую или меньшую способность слов к изменению. Во-первых, слово тем более подвержено прихотям произношения, чем чаще оно вращается в ежедневной передаче понятий. Священное и таинственное остается неприкосновенным оттого именно, что оно редко употребляется: бытовое и пошлое вечно в ходу и употребляется небережно. Это тот же закон, по которому мелкая монета чаще крупной должна поступать с перечеканку. Еще важнее самая определительность понятия, содержимого в слове. Чем тверже и неизменнее самая мысль, чем труднее ее иносказательное выражение, тем менее звуки, когда-нибудь избранные для ее выражения, подвержены переменам. Оба эти правила несомненны. Но, с другой стороны, они находятся в частом противоречии: ибо великое всегда более или менее отвлечено и способно быть выраженным иносказательно; итак, в нем находятся в одно время качества, охраняющие его, и возможность легкого искажения. За всем тем едва ли область высшего мышления не лучше сохраняется, чем слова, относящиеся к миру грубо вещественному. Во всяком случае, нет сомнения, что определительность или, лучше сказать, исключительность мысли служит порукою за неизменность слова.
Этому мы видим резкий пример в именах числительных. От двух до десяти они сохранили единство свое во всех наречиях иранских и совершенное тождество с коренною формою, за исключением некоторых усечений или изменений, произведенных различными потребностями чувства благозвучия в различных семьях (как утрата носового звука в славянск. девять, или коренного нев или нов, или введения придыхания в элинских словах для шести и семи на место прежнего свистящего начала). Между тем мы видим, что слово эка для единицы утратилось у всех и заменено звуками, совершенно не сходными с ним. Так у многих оно вытеснено местоимением, а у славян выводным един или один из ади или адима — первый. Между тем, кажется, можно сказать утвердительно, что форма эка первичная и находилась в коренном языке, по крайней мере эллинское слово εκατσν (вероятно, экасто, одна сотня) подтверждает это мнение. Как бы то ни было, легко понять, что мысль об одном не представляет в себе того ручательства в неизменности своего выражения, как мысль о четырех или девяти. Всякий слушавший русского крестьянина на торгу, должен был заметить, что он начинает счет с двух, а не с одного (раз, два, три,— четверик, два, три и так далее), и всякий мыслящий критик поймет, что местоимение или слово, обозначающее бытие вообще, и многие другие могут заменить слово один, но ничто не выражает шести, кроме слова «шесть» (хотя оно может также называться один-пятъ или два-три в народах, погрузившихся в отупение дикого иодинокого быта). Точно так же можно заметить, что местоимение третьего лица более других подвергается изменениям и что неопределенный глагол быть, несмотря на его высокорелигиозное значение, едва ли спрягается правильно на каком бы то ни было языке.
Впрочем, таков странный ход человеческого произвола в словесном развитии, что его совершенно невозможно заключить в какие-нибудь положительные правила. Весьма легко понять, что один и тот же коренной звук мог делаться в разных наречиях, проистекших из одного и того же языка, основою слов совершенно разнозначительных (как, например, небо и Nifelheim); но гораздо труднее постигнуть закон, по которому в наречиях, отделившихся от языка уже грамматически образованного и давшего уже определенные названия всем оттенкам мысли, слова составные могли почти без всякого изменения быть принятыми для названия предметов мало похожих друг на друга. Между тем, как ни непонятен этот закон, мы имеем множество данных, не позволяющих сомневаться в нем, и если бы внимание беспристрастных критиков было обращено на него, коренное тождество всех языков было бы фактом давно уже не подверженным никакому сомнению.
При исследовании таких явлений надобно вспомнить, что в прилагательных и существительных, выражающих какое-нибудь качество, содержится уже неопределенность в отношении степени выражаемого качества. Новые слова, взятые из других корней, вкрадываются беспрестанно в состав живого языка и соперничеством своим возвышают или понижают степень, заключенную в первоначальном выражении. Таким образом прилагательное или существительное имя, переходя по этой лестнице, может в течение веков принять смысл прямо противоположный его первому значению.
Пример такого перехода мы знаем в русском слове изрядный (прежде отличный, теперь едва ли посредственный) или в английском слове baim (прежде молодец, а теперь почти дитя), или в санскр. man (жечь, согревать), составившем два славянские слова топить и тепло, из которых одно указывает на высокую, другое на малую степень жара. Это же слово, переходя через латинское tepidus, составило французское tiede (еле тепловатое) и глагол atiedir, которым можно выразить не только согре-ванье слишком холодного, но и остуженье слишком горячего. Точно так же слово идея, которое греку представляло едва ли не высшее достояние человеческого разума, для француза однозначительно с словом «вздор»*.
Сверх того не должно забывать, что всякий язык, говоренный великим народом, не может не делиться на разные наречия. Сначала всякое из слов, употребляемых на каждом из них, понятно для всех, но при первом переселении слова получают новые значения, и в самое короткое время уже словесное сообщение между разделившимися семьями делается невозможным.
Так, санскр. слово стри (сокращенное из сутри, рождающая — корень су, как духитри — корень дух) и слав. слова жена (корень джан, рождать) должны были первоначально принадлежать двум наречиям одного языка и быть понятными в обоих. Теперь же славянин уже не понимает слова сутри и из корня су вывел только название самок у плотоядных животных, особенно же собак (сука). С другой стороны, и на берегах Инда, кажется, слово жена в общем смысле женщины утратилось и только сохранило в священном санскрите значение родильницы (джанани).
Относительно к явлениям видимой природы, переселение народа под новое небо и в новую землю, растящую неизвестные деревья и населенную невиданными животными, должно было перепутать все понятия, и легкое сходство, замеченное между новым неизвестным и старым давно знакомым, могло придать многим предметам имена, созданные не для них.
Человеку легче воспользоваться каким-нибудь случайным и частным сходством для названия нового предмета знакомым словом, чем выдумать новое имя. Таким образом, понятно тождество сл<ав.> кужель и санскр. куса*, хотя трудно заметить что-нибудь общее между очищенным льном и индейским растением (Роа Cynosureides). Вероятно, что употребление того и другого в священных обрядах богослужения повело к тождеству названий.
Гораздо труднее разгадать, каким образом одно и то же слово могло сделаться названием предметов совершенно различных, когда явно, что коренное племя знало их и давало им разные имена. Впрочем, дело филологии и здравой критики признавать несомненные факты и выводить из них здравые заключения, а не теряться в бесполезных догадках. А факт этот ясен и не подвержен никакому сомнению.
Быть может, при раннем разделении семей еще хранилось в людской памяти значение корней, из которых уже давно развились названия дерев, животных и других предметов, поэтому новые имена, одинаково составленные, могли быть приданы отдельными семьями тем предметам, в которых они замечали наибольшее сходство с незабытыми корнями прежних слов. Различие понятий должно было произвести однозвучные слова с разными смыслами. Впрочем, такое предположение не совсем вероятно. Развитие речи было уже так велико и разнообразно (как мы это видим из остатков ее в уцелевших наречиях),и в то же время признаки умственного упадка и невежества так заметны в самом первом отделении частных семей от первобытной общины, что трудно уже в то время предполагать живое сознание коренных начал. Вероятнее было бы другое предположение. Высокое просвещение, так же как и первые попытки детского разума, ведет к обобщению понятий. Язык первоначальный мог представлять классификации такие же, как современная наука в Европе или письменная система в Китае. Конечно, это предположение не может быть доказано вполне, но оно отчасти оправдывается прилагательным характером слов, обозначающих предметы из царства животного или прозябае-мого, и особенно подтверждается старославянскою формою баба-птица, лев-зверь, кит-рыба, ягода-смородина, плакун-трава и проч. Та же самая классификация, переходя как наследственное достояние к огрубевшим потомкам, должна была непременно подать повод к бесконечным ошибкам и недоразумениям. Общее имя рода сделалось именем вида, имя вида сделалось именем рода или видового подразделения и, наконец, названия в разных наречиях так перепутались, что невозможно уже отгадать старую номенклатуру, существовавшую в первобытном языке.
Всего удобнее можно понять этот ход в изменении смысла слов из письменных форм Китая. Всякое животное, как и всякое растение принадлежит по системе иероглифов (иначе мы не можем назвать письмена китайские) к какой-нибудь великой семье, обозначенной одним иероглифическим знаком. Знаки подразделений составляются из общего родового знака и другого, выражающего отличительные приметы каждого подразделения. Очевидно, если иероглиф перейдет в скоропись и полуученая система китайских книжников утратится, родовой знак при сокращении видового может сделаться видовым, и если то же действие повторится у нескольких отдельных народов, каждый из них обозначит разные виды одним и тем же родовым знаком, утратившим первоначальный свой смысл. Таким образом разрешается задача, представляемая нам всеми иранскими наречиями. Нет сомнения, что в родине иранцев известна была порода волков. Санскритский язык сохранил форму врка, соответствующую славянской волк*, германской Wolf. Во всех трех наречиях это слово имеет одинакое значение, но в Индии оно уже не совсем ясно, потому что равно дается и настоящему волку и горной собаке. Если мы примем его за родовое имя, к которому прибавлялись другие, обозначающие видовые изменения, мы поймем легко, как при утрате видового названия vulpes (корень вульп, сохраненный в Молдавии) и αλωνη очевидные искажения прежнего волк или вулк сделались именами лисицы, и как другое искажение того же слова осталось у римлян именем волка lupus (корень луп у молдаван). Может быть даже, в двух названиях лат. vulpes и гр. άλώπηξ усовершенствованная филология откроет соединение родового и видового имени (т.е. волк и пес, сохранившийся только в славянских наречиях). Точно так же родовое линкс могло принять значения видовые и перейти в сл<ав.> лис, греч. λνγξ (рысь) и герм. luchs, в то же время искажаясь опять в сл<ав.> рысь и греч. λύκος (волк). Заметим мимоходом, что весьма важное прозвище Аполлона Ликиос, которое обыкновенно и весьма неловко объясняется волчий*, едва ли имеет какое-нибудь сношение с четвероногими. Аполлон (Белен или Бел-бог) — у Гомера покровитель Трои и ее союзников; он вообще, как мы уже видели, бог севера и племени славяно-вендского. Кажется, прозвище его связывается с самим прозвищем племени, которое у греков, как у германцев, было принято за собственное имя (ликии и вилъцы из великий). Белен Великий был изменен в эллинскую форму Аполлон Ликиос и окружен, очень некстати, волками по милости эллинских словотолкователей, забывших происхождение бога и не знавших никакого языка, кроме своего.
Впрочем, для поддержания прежнего толкования можно было бы привести поверье русских, смотревших издревле на волка как на священное животное и препоручивших его в наше время покровительству великомученика Георгия**. Не скрывая этого довода, мы должны признаться, что он неудовлетворителен и что мысль о великом более прилична северному богу добра, чем прозвище — волчий бог. То же самое, что происходило со словами волк и лис, повторилось с словом бык (лат. bos, bucus, buculus, эллинск. βους), перешедшим в немецкое bock (козел), с громким словом таврос или тор-ос, лат. taurus, перешедшим в слово тур (горный козел); со словом мёс (перс. корова), перешедшим в эллинское москос (теленок) и славянское меск (лошак); или в санскр. сакуна (птица), из которого составилось сл<ав.> сокол***. Таким же образом славянское вол отзывается в латинском vitulus (теленок) и, может быть, в персидском вёл (лошадь), и германское Ziege, и греч. хейги в русском сайга (вероятно, от сигать, прыгать) или латинское piscis (рыба), немецкое fisch в названии пискаря. Точно так же слово ворон или вран славянское и кельтское сделалось английским wren (произносили), а гаbе (ворон) слышно в сл<ав.> врабий и эллин. κόραξ (ворон), в сл<ав.> грач, или сл<ав.> гарина (лань) и олень в elend (лось); или корова в лат. cerva, вероятно, керва (самка оленя), ветла в лат. betula(береза). Кроме различия видового, разницы половые или обозначения возраста могли быть приняты за особенное название животного. Так, например, слово сука, означавшее, без сомнения, всех самок вообще, было присвоено одним самкам плотоядных животных, а савака (санскр. щенок) вытеснило из русского языка первоначальное пес. Наконец, можно легко понять, что одна и та же видовая примета первоначально прибавлялась к разным родовым названиям, как в нынешних системах ружус, или грандис, или нана, не производя никакого смешения понятия, но как скоро утратился смысл прежних слов и родовое имя было откинуто народным обычаем, одна и та же видовая примета, уцелев, осталась для обозначения животных, не имеющих совершенно ничего общего между собою. От этого произошли сходства в названиях, теперь считаемые за случайные, но действительно указывающие на первобытное единство. Примеров приводить не нужно, ибо они слишком многочисленны и все более или менее могут казаться сомнительными, но к ним, может быть, относится звуковое тождество слов бобер (нем. bibег) и бабр, индостанское и сибирское название великолепного тигра, никогда еще не виданного европейцами, кроме русских сибиряков, известного в Китае и в Гиммалайских горах и отличающегося от всех других тигров белизною кожи и огромным ростом. Точно так же коренное слово сигать, равно утраченное в Германии и в Индии, могло служить общим видовым названием, которое при утрате родового означило в Германии козу (ziede), а в Индии льва (синга). Мы уже сказали, что все примеры более или менее подвержены сомнению, но закон понятен и никакому сомнению не подвержен. Вероятно, в древнейших памятниках поэзии народной можно бы еще открыть соединение родового с видовым названием под неизменными прилагательными иных имен. Напр., общая форма песен ясен сокол очень напоминает санскр. сьена саку ни (сокол-птица, хотя и саку ни имеет значение маленького орла или ястреба).ПРИЧИНЫ, ВЛИЯЮЩИЕ НА ИСКАЖЕНИЕ СЛОВ И ИЗМЕНЕНИЕ ИХ ЗНАЧЕНИЯ | ПРИЧИНЫ, ВЛИЯЮЩИЕ НА ИСКАЖЕНИЕ СЛОВ И ИЗМЕНЕНИЕ ИХ ЗНАЧЕНИЯ | СИНОНИМЫ И МЕТАФОРЫ В ПЕРВОБЫТНЫХ ЯЗЫКАХ |