Этот вопрос представляется краеугольным камнем в науке пастырствования, так как им определяется то сокровенное, та тональность, которые окрашивают действование священника. Здесь надо говорить не столько о содержании, сколько о направлении пастырского сердца. О запасе тех или иных знаний; т. е. о подготовке священника, будет сказано в следующей главе. Здесь предстоит исследовать вопрос, куда устремлено духовное зрение пастыря или, иными словами, что собственно отличает пастырское служение от всех других служений в Церкви.
Вопрос этот по-разному рассматривался в науке. Долгое время, в период безусловного пленения православного богословия схоластическими образцами Запада, наши учебники пересказывали почти дословно то, что сказано об этом в католических или лютеранских "ходегетиках". Только в конце прошлого столетия в знаменитых лекциях архим. Антония (Храповицкого) этому вопросу дано было совсем иное направление. Он вернулся к святоотеческим истокам и истинно православной традиции, отрясши решительно прах мертвящей и сухой схоластики.
Обычно к священству применялись в этом вопросе требования нравственного порядка, ко торые, по верному замечанию архим. Антония, "не идут дальше обыкновенных требований, обязательных для всех христиан, так что в общем выходит, что пастырь должен быть тем, чем должен быть и всякий порядочный христианин".
В самом деле, указывается обычно, что пастырь должен быть молитвенен, духовен, несребролюбив, трезвен, кроток и т. д. Все эти добродетели по существу требуются и от мирян, но по-видимому, к пастырям эти условия должны быть применяемы строже и с них должно в каждой из означенных добродетелей требовать высшей степени совершенства. Но это означает, что разница между общемирянскими добродетелями и пастырским нравственным совершенством только количественная, а не по существу. Иными словами священство не сообщает христианину никакого особого дара. Заслуга митроп. (тогда: архимандрита) Антония Храповицкого для русской школы и православного богословия и состоит именно в том, что он поставил перед своими слушателями вопрос: "существует ли особый дар пастырства и, если да, то в чем же он состоит?" и на этот вопрос дал интересный, оригинальный и вовсе не рационально-схоластический ответ. Ответ этот не должен быть вовсе принимаем, как абсолютная истина, вне которой нет иного, возможного истинного ответа, но ответ этот вполне отвечает духу православной патристики и аскетики. О неполноте его взгляда будет сказано ниже, после того, как будет изложена сущность его, или точнее, некоторых святых отцов, учения.
Прежде всего надо вспомнить, что в богословской науке митр. Антоний явился проводником сильно выраженного психологизма и морализма. Этим окрашена его магистерская работа "Психологические данные в пользу свободной воли и нравственной ответственности", это же сквозит во всех его статьях о нравственном применении догматов; это же сказалось и в его знаменитом "Догмате искупления". В то время, в эпоху господства позитивизма и детерминизма, подобный взгляд был лучом яркого солнца и свежим дыханием живительного ветра. В наше время богословие с этим одним примириться не в состоянии.
Психологизм и морализм проводился им и в Пастырском богословии. Призвание, как было уже сказано, не имеет решительно никакого значения; подготовка, на которую митр. Антоний ставил ударение, сводилась преимущественно к подготовке духовно-аскетической. Раскрытию в себе пастырского дара или настроения посвящалось нарочитое внимание, и лектор в особенности звал к умножению в себе этого дара. Можно свести это учение схематически к пастырскому влиянию.
Воля человека свободна, но она выносит на себе влияние всякой другой воли, действующей на нее в меру внутренней значимости этой второй воли. Сила влияния не столько в словах и в содержании сказанного, сколько в убедительности духа, нравственности, совер шенства. "Пастырская проповедь, — говорил митр. Антоний, — представляется в Священном Писании, как сила, действующая независимо от самого содержания поучения, но в зависимости от внутреннего настроения говорящего. Влияние души пастыря на пасомых зависит главным образом от степени преданности его своему призванию". "Главное условие пастырского воздействия, — говорит он, — заключается не в учености, не в психологической тонкости нравственного деятеля, а в чем-то другом, что не нуждается ни в каких посредст-вах, ни внешних проявлениях, или же что остается при всех этих проявлениях неопределившимся во вне, а непосредственно вливается в душу наставляемого".
Что же это за особое настроение, которое может так влиять на наставляемого? Дар сострадательной любви, — отвечает сам митр. Антоний. Этот дар может, но в зависимости от самого содержания поучения, возродить падшего грешника, поднять его из глубины отчаяния и дать ему силы к дальнейшему нравственному совершенствованию. Не следует забывать, что даже самое искупление рода человеческого объясняется у этого автора, как сострадание людям в их грехах, моральное несение их внутренних тягот и переживание их в Своем сердце с состраданием и любовью. Как известно, искупление Христом нашего рода в этом учении отнесено к моменту Гефсиманских нравственных страданий, в которых Чаша, о миновании коей молился Господь, есть Чаша не физических страданий Креста, а нравственных страданий за род людской.
Пастырь в своем делании должен стремиться и ему дается благодатный дар, духовно отождествлять себя с другими, "усвоять себе, своему сердцу, каждого ближнего" (Собр. сочин., т. II, стр. 256), распространять свою совесть на всю паству свою. В своем нравственном переживании грехов своей паствы, в сострадании в их недостатках, пастырь в идеале должен дойти до отождествления себя с другими до такой степени, что уже "исчезает всякое Я и остается только МЫ". Иными словами, это учение пытается преодолеть обособленность, субъективизм, самость и выявить в высшей мере соборное сопереживание всеми членами Христова Тела страданий и радостей других.
Этому учению о "сострадании" и "сопереживании" митр. Антоний легко находит подтверждения и в посланиях ап. Павла и в творениях некоторых отцов. В самом деле, если по слову Апостола, в отличие от Ветхого Завета, мы имеем такого Первосвященника, Который может нам сострадать в немощах наших (Евр. IV, 15), то ап. Павел может сказать: "Дети мои, для которых я снова в муках рождения" (Гал. IV, 19) или: "Кто изнемогает, с кем бы и я не изнемогал" (2 Кор. XI, 29) и даже стремиться к тому, чтобы "всем поработить себя и быть для всех всем" (1 Кор. IX, 19, 22).
О том, что дар такого сострадания дается священнику и именно в таинстве хиротонии, митр. Антоний находит подтверждение у св.Златоуста, который в толковании на послание к Колоссянам, пишет: "духовную любовь не рождает что-либо земное: она исходит свыше, с неба, и дается в таинстве священства, но усвоение и поддержание благодатного дара зависит и от стремления человеческого духа". Подобное этой мысли можно найти у Златоуста и в других его произведениях, так как такое именно понимание пастырствования было свойственно этому великому антиохийскому проповеднику и пастырю.
Митр. Антоний ссылается также и на слова преп. Симеона Н. Богослова о том, "кто имеет такову любовь к Богу, что от одного слышания имени Христова тотчас возгорается любовью и источает слезы, а кроме того, плачет о ближних своих и чужие согрешения вменяет, как свои, и себя от души считает грешнее всех" (Слово XII). Ссылается он и на слова св. Тихона Задонского о том, "что любовь сыщет слова, коими можно созидать ближнего" (II, 319).
Прибавим и от себя некоторые мысли, найденные у свв. отцов. Так св. Максим Исповедник, в письме 28-м, к Сирисицию пишет о данной ему благодати архиерейства быть подражателем благости и ревновать о собрании воедино расточенных чад Божиих, а себя связать неразрешимым союзом духовной любви с ними. Св. Исаак Сирин в слове 8-м писал: "кто всех равно любит по состраданию и без различия, тот достиг совершенства". Но особенно замечательным должно быть его слово о "милующем сердце", которое "возгорается у человека о всем творении, о человеках, о птицах, о животных, о демонах и о всякой твари". "При воспоминании о них и при взгляде на них, глаза человека источают слезы. От великой и сильной жалости, объемлющей сердце и от великого страдания сжимается сердце его и не может оно вынести, или слышать, или видеть какого-либо вреда или малой печали, претерпеваемых тварью. А посему и о бессловесных и о врагах истины и о делающих ему вред, он ежечасно со слезами приносит молитву, чтобы сохранились они и были помилованы, а также о естестве пресмыкающихся молится с великой жалостью".
Это учение о сострадательном усвоении пастырскому сердцу всякого страдающего, а особливо грешного человека, было в значительной степени навеяно и писаниями Достоевского, на которого митр. Антоний часто и охотно ссылается и под влиянием которого он бесспорно был. Оно несомненно в значительной мере обновило засушенную в схоластике и рационализме нашу пастырскую науку и окрылило многих молодых священников в их жертвенном служении человечеству. Влияние это усиливалось бесспорно и очарованием личности самого митрополита, который и на деле проводил то же учение и практически осуществлял это возрождение души.
Но правильное само по себе учение о сострадательной пастырской любви и об усвоении своему сердцу совести другого человека не должно однако быть абсолютизировано. Не в одном этом состоит настроение пастырства. Если такой дар любви и дается в таинстве священства, то им дело не ограничивается. Богословие не есть только аскетика; пастырствование не есть только морализирование; преображение человека совершается не одним только психологическим усвоением и влиянием одной воли на другую.
Митрополит писал: "пастырской деятельности нет: существует пастырская совесть". Это безусловно, есть сужение понятия. Если можно говорить: "не тот есть плохой пастырь, который не знает по-гречески, и не имеет музыкального слуха или внушительной наружности, но тот, кто не убил в себе себялюбия, как цели жизни своей, кто не умеет молиться, кто не умеет любить, сострадать и прощать", — то все же служение пастыря этим одним не исчерпывается.
Да и сам Антоний Храповицкий не склонен был делать крайних выводов из своих положений. Он не отождествлял христианства с одним только покаянием, не отождествлял с ним даже и самое монашество (II, 417); ему принадлежат прекрасные строки о вырождении нашей гимнографии из образцов вдохновенной поэзии в песнопения, в которых "преобладает более мрачный, исполненный рабского страха характер и боязни загробных мучений"; он прекрасно учитывал склонность иных пастырей заниматься "принудительным спасением" и, неправильно понимая, что есть старчество, ставить ударение "на подвиг послушания в смысле только исполнения известных обязанностей". Такие, как он говорит "глубоко-религиозные и благочестивые аскеты, но мало одаренные пастырским духом" становятся для пасомых "тяжелыми чиновниками".
Безусловно верно требование, предъявляемое им к пастырской науке не столько перечислять обязанности и отдельные отправления священника, сколько воспитывать в нем этот пастырский дух и настроение. Неверным было бы только ограничение этого настроения одним состраданием, психологическим влиянием совести на совесть, проповеданием морального совершенства и т. д. В богословии митр. Антония психологизм и морализм всегда заслонял другое, а в особенности, совсем исключал все мистическое. В пастырском же настроении момент мистики не может не занимать очень важного места.
Нравственный момент входит в христианскую благую весть, как он занимает свое законное место во всяком религиозном учении. Но этим моментом не может быть исчерпана вся духовная жизнь в христианстве. Хотя самая христианская проповедь началась со слова Предтечи: "Покайтесь, ибо приблизилось Царство Небесное". (Матф. III, 2), но понимание покаяния содержит в христианстве два момента: негативный и позитивный. Гений греческого языка выражает это религиозное чувство словом μετανοείτε, что существенно отлично от нашего "раскаяние". В раскаянии слышно сожаление о содеянном, угрызение, что-то пассив ное в смысле созидательном. Горечь о непоправимости занимает тут главное место. Мы не слышим в этом слове "сотвори благо", а только: "уклонись от зла". Греческое же слово μετάνοια не содержит этого печалования о содеянном, а именно нечто импульсивное, зовущее к новому деланию, обратному тому, которое привело к греху, так как буквально это слово означает "перемена мышления" или расширительно истолкованное, — "перемена жизни, поступков, делания". В этом призыве слышно нечто активное, созидательное. Проповедь ап. Павла нам прямо говорит об этом, так как "каждый должен разуметь нас, как служителей Христовых и домостроителей таин Божиих" (1 Кор. IV, 1) или же еще конкретнее: "Он (Христос) поставил одних Апостолами, других пророками, иных Евангелистами, иных пастырями и учителями, к совершению святых, на дело служения, для созидания Тела Христова" (Еф. IV, 11-12). Тот же нравственный, или лучше сказать, духовный момент приобретает характер не одного только сожаления о содеянном, раскаяния, которое само по себе бесплодно, но и характер творения нового, доброго, положительного дела, а именно дела созидания Тела Христова. Вот тот смысл, который должна иметь проповедь христианского пастыря и учителя. Строительство таин, работа на исполнение Церкви, на совершение мистического тела ее. Это уже задача значительно более расширенная, чем плач о своих грехах. Дело пасения и учения не ограничивается поэтому одним психологизмом и морализированием по поводу содеянного плохого, а творение чего-то положительного, не гибнущего в Царствии Небесном. Да и сам митр. Антоний, учащий о пастырском влиянии одной совести на совесть другую и об усвоении чужой личности, вплоть до растворения одного "я" в соборном "мы" пастырской любви, не думал ограничиваться только отрицательным моментом раскаяния, как об этом было указано выше. Им был только в значительной мере затемнен чисто мистической элемент, что вполне соответствовало его рационализму и психологизму.
Как же поэтому следовало бы раскрыть слова Апостола об этом строении таин? В какой атмосфере должна протекать пастырская деятельность священника? Что может восполнить односторонность и исключительно психологический момент воздействия совести на совесть? В самом главном христианском таинстве, — ответим мы, — в евхаристической жизни, в приобщении евхаристическому телу и мистическому телу Церкви. Евхаристическая жизнь есть и должна быть главным духовным устремлением священника.
Священник — теург, прежде всего. Священство есть по преимуществу литургия, Евхаристия, мистическое единство со Христом в таинстве Тела и Крови. Единство и самого пастыря, и его пасомых. Духовная жизнь иерея должна протекать прежде всего и главнее всего в этом евхаристическом освящении жизни, себя и людей. Евхаристичность Церкви должна больше всего охватывать священника. Невозможность евхаристии вне Церкви и несуществование Церкви вне евхаристии. Отцы Церкви не писали трактатов о Церкви, а жили в ней и ею, равно как они не писали в классический период богословия схоластических трактатов о Святом Духе, а жили в Духе. Строительство таин, — вот путь, заповеданный нам ап. Павлом.
В полноту служения священника входят многие обязанности. Священник должен отвечать на все требования, предъявляемые ему его званием. От него ждут учительства, окормления душ, миссионерства, богослужения, работы по обслуживанию больных, заключенных, скорбных и многое иное, чтобы не говорить о современных на Западе увлечениях социальной, спортивной и иными деятельностями иерея.
Но священнику, как и всякому простому смертному, могут быть от Бога даны или не даны известные таланты. Он может оказаться плохим оратором, или неспособным администратором своего прихода, скучным преподавателем Закона Божия, может быть даже нечутким и слишком требовательным духовником, чтобы уже не говорить о том, что он может быть совершенно лишен пафоса спортивности и социального служения; но все это будет ему прощено и не зачеркнет его духовного делания, если только он обладает чувством евхаристичности, если он не перестает считать своим главным делом "строительство таин" и служение Божественной литургии, для мистического причащения и себя, и пасомых Телу Христову, ради их Обожения и приобщения Божескому естеству, по слову ап. Петра (2 Пет. 1, 4). Большей власти и большего мистического средства не дано священнику, чем это служение святых Тела и Крови. Это и должно быть делом жизни священника. Если тот же митр. Антоний так замечательно звал пастырей "путем долговременного подвига созидать в себе молитвенную стихию", как способность возноситься к небу, то нигде и никаким способом эта стихия и эта способность не совершаются в священнике, как в таинстве евхаристического жертвоприношения.
Но что значит это евхаристическое настроение и это постоянное желание служить св. литургию? Ответим ясно и определенно: ненасытимая жажда самому совершать возможно чаще литургию. Священство состоит именно в этом служении самим иереем, в самостоятельном совершении Божественной евхаристии, а не в сослужении других, будь то: настоятели, протоиереи, архимандриты или даже епископы. Сослужение, как бы ни отстаивали его соборную природу, есть лишение сослужащих возможности самим совершать это таинство, самим строить мистическое тело Христово. В сослужениях часто ставится ударение на моменте торжественности, пышности, ритуальной эстетики. Но, к слову сказать, сколько свв. отцы ни писали о молитве, они всегда говорили о чистоте молитвы, о ее трезвенности, собранности, о умной молитве, т. е. высшей степени ее духовности, о дерзновенности и прочее, но никогда и нигде ни один святой отец или аскет Церкви не писал о торжественности молитвы. Самое понятие торжественности и пышности стоит в разрезе с духом евхаристического обнищания, с настроением вифлеемского и голгофского кенозиса. Пышность соборных священнослужений может быть соответствует ритуалу византийских или ватиканских царских выходов и церемоний, но она не уместна у Чаши евхаристической Крови, излиянной за мирский живот. В соборных Сослужениях можно говорить о причащении состоящих кругом иереев из одной Чаши и от руки одного иерея или архиерея, но говорить о Сослужении нельзя, так как служит здесь только один предстоятель, он один только символизирует Христа, а остальным иереям надо себя представлять только соприсутствующими апостолами, ожидающими момента причащения от руки единого служащего. Этому учит нас история ранней Церкви, история литургии, писания ранних учителей Церкви, которым позднейший пышный ритуализм был вовсе чужд и непонятен.
Поэтому священник должен в себе возгре-вать жажду самому совершать евхаристическое богослужение, а не удовлетворяться соборным "состоянием" в окружении высших и чиновных предстоятелей, будь то епископы, или архимандриты, или протоиереи. У священника должна быть эта ненасытная жажда совершения евхаристии, которая, конечно, нисколько не умаляет его жажды быть причащенным и от руки иного (почему именно старшего и сановного?) собрата. Но мистическое чувство, непонятное мирянам, самому приносить Жертву и самому претворять силой Св. Духа евхаристические дары в Тело и Кровь, совсем отлично от чувства и переживания причащения за литургией, совершаемой другим. Можно измерять силу евхаристичности данного священника именно по этому его жажданию служить самому. Наиболее духовные пастыри всегда ощущали эту радость теургического служения и молитвы.
Замечательно писал в своих "Автобиографических заметках" покойный о. Сергий Булгаков: "Я шел в священство исключительно ради того, чтобы служить т. е. по преимуществу совершать литургию. Мой наивный и неопытный глаз при этом не различал никаких подробностей, относящихся к храмовому положению священника. Очень скоро я понял, что для того, чтобы служить, надо иметь храм, или по крайней мере, престол. В результате, кратко говоря, за четверть века своего священства я никогда не имел своего собственного храма, а всегда или сослужил архиереям или настоятелям или имел лишь случайные службы..." Эти строки, равно как и иные замечательные страницы этой яркой книги говорят как раз об этой тоске и жажде по своей службе, по самостоятельному совершению таинства, строительства Тела Христова. Здесь говорит вовсе не несмирение, которым так часто любят учить и в недостатке коего любят укорять, а просто великая, огненная любовь священнослужителя активно и самому совершать службу, а не быть пассивным соприсутствующим сослужителем своего, пусть и старшего и может быть очень заслуженного собрата.
Высказанное только что о самостоятелъном совершении евхаристического тайнодействия, является нашим личным мнением, с которым, вероятно, согласится немалое число священников, но которое мы никак не навязываем, как исключительное и непогрешимое понимание священнического служения божественной литургии. Мы не отрицаем Церковью принятого принципа "соборных" служений, имеющих свою бесспорную давность. Мы только хотели оттенить в самостоятельном служении возможность для иерея непосредственнее и ближе переживать евхаристическое жертвоприношение, чем в Сослужениях.
Как бы то ни было, подводя итог сказанному о пастырском даре, надо сделать вывод такого рода. Пастырю дается в таинстве рукоположения особый дар, мирянам недоступный: благодатного возрождения душ для Царствия Божия. Это возрождение может быть проводимо и путем нравственного воздействия на личность пасомых, путем сострадательной любви к грешным, путем усвоения себе их личностей, но главным образом путем евхаристического служения и через него приобщения верных таинственному Телу Церкви. Нравственно воздействовать на ближних может и не священник, сострадать может и мать и воспитатель, усвоять чужую личность может также и близкий друг, но служение Евхаристии дано только священнику. Божественная литургия есть самое мощное средство пастырского служения. Ни молебны, ни панихиды, ни акафисты (к которым, кстати сказать, относились очень неодобрительно и митр. Антоний, и приснопамятный митр, московский Филарет), не могут заменить собою святейшую службу Евхаристии. Священник должен всегда помнить, что он призван быть строителем таин Божиих, что служение божественной литургии и приобщение верных есть самое мощное средство пастырского воздействия, чрез которое и будет совершаться нравственное и мистическое возрождение человека.Пастырское призвание | Пастырское настроение | Приготовление к священству |